— Ага... — вставил Иванов, вспомнив, что это любимое междометие Гд. — Как мне идти?
— Конечно, руки за спину. Но, в принципе, ничего не произойдет. Повторяю: ничего! И не изменится. А вот это уже наша задача.
— Так я и подозревал, — сказал Иванов. — Разговаривать можно?
— Знайте! — полуобернувшись, запальчиво и коротко поднял палец: — Дыма без огня не бывает! — И между делом указывая: — Конечно, можно.
Над ухом упорно торчал длинный седой волос. Бровь, сердито вопрошая, топорщилась.
"Зачем это ему? — подумал Иванов. — Все эти извороты, выгибания, кто кого поймает на слове, на грехе, подложит свинью, а потом и с ним поступят так же".
Шли по туннелю, выложенному белой кафельной плиткой, буднично, словно в подсобках какого-то ресторана, где в проходных помещениях повара в белых колпаках изумленно отрываются от своих дел, где бесшумно скользят официанты с подносами и пахнет подгоревшим маслом.
— Что это значит? — спросил он. — Война всех против всех?
— Принудительное лечение трудом, — пояснил господин полицмейстер, грузно поворачиваясь в узком пространстве. — Потом сами расскажете...
Заулыбался.
— Значит, искусство вам не нужно?! — удивился Иванов.
— Не так громко. Смотря какое! Санкюлотское — нет. Клериканское — да. Слишком долго вы властвовали. Санкюлотский язык скоро полностью запретят. Не забывайте о законе об аннулировании гражданства для лиц, принадлежащих к национальному меньшинству. Дело даже не во мне, — напомнил господин Дурново и замедлил шаг. — Во всем должен быть порядок, и вас тоже переучат, учтите.
— Спасибо, — открестился Иванов.
Вошли в лифт.
— В люкс! — приказал господин Дурново, и охранник молча поднял их на шестой этаж. Кабина долго скрипела вдоль голых кирпичных стен.
— В принципе... в принципе, я не разделяю точку зрения некоторых членов... правительства... Но для искусства еще не наступило время, тем более для вашего... санкюлотского. У вас есть патент на писательскую работу? То-то, значит, вас не будут публиковать.
Мышиный цвет придавал стенам унылый вид. Навстречу двигался уборщик с веником и совком.
— Что же, по-вашему, мне прикажете, удариться в бега? — Забывшись, Иванов высвободил руки.
— Общественные работы... спрячьте, спрячьте, а то еще что-нибудь подумают... между прочим, вас положено вести в наручниках. — Ни тени сомнения, только сконфуженно оглянулся вдоль коридора, в конце которого, у следующих дверей, одиноко маячила фигура охранника.
— Как в Италии? — почему-то спросил Иванов, возвращая руки за спину.
— При чем здесь Италия?! Причем?! Потом, она где?! — Господин Дурново возмущенно и искренно удивился. — А мы здесь.
— К сожалению... — вздохнул Иванов.
Ему импонировала его суетливая искренность.
— Ваш пессимизм никуда не годится, — успокаиваясь, вздохнул господин Дурново. — Впрочем, мы прибыли. Escaladez! Escaladez![48] — потребовал он. — Если вы не против, я загляну вечерком на чай. До встречи. При любой власти надо уметь жить, да! — И за Ивановым захлопнулась дверь. Он обернулся и увидел...
* * *
Пламенел лес. Пятнисто усыпанная дорога убегала вглубь. Между стволами угадывался поворот, которым не все было сказано, а лишь намерение — естественная необходимость изгиба, как жизнь, которую он, как и все, страшился ненароком разглядеть. Противоположно окнам — выгоревшая "Корабельная роща" в дешевой раме и пластиковый цветок в мраморном горшке, вместо земли засыпанный окурками. Равномерно гудел кондиционер. В баре-холодильнике — признак благородства власти — через одну ячейку головками вповалку торчали разнокалиберные бутылки. Под потолком шевелился вентилятор, и какой-то клериканин привычно вещал с телеэкрана о принципиальной независимости страны, которой Иванов никогда не служил. Однажды его даже причислили к клериканским писателям, на что ему пришлось заметить, что он не имеет к ним никакого отношения. Потом ведущий вытащил на свет кости С.П.[49] — за неимением лучших — и стал наводить на них глянец. "Слава героям!" Ответ: "Героям слава!" Бандеровцы идут. Потом появилась популярная певица и на санкюлотском языке сообщила: "Те, кто увидел нас на экране, пусть не думают, что мы глашатаи режима или группы людей..." Тоже надеется, что она неповторимая и единственная в своем роде.
Приглушил звук и с вожделением отыскал среди вин и водок бутылку портера N 6, потом наугад, за корешок, вытянул книгу с полки и упал на диван под завораживающее верчение, посмотрел на слишком цветастую, скалящуюся обложку с названием "Стилист" и, не раскрыв, уснул. Часа через три его разбудили звуки — вначале подспудные, как вкрадчивый шепот, потом он уже ясно услышал шаги. Их было двое. Цокающие и шаркающие. Но оба гулкие и уверенные. Вначале где-то в основании башни, потом — возле ожившего лифта. "Ни одна из философий полностью не отражает реальность, — успел подумать он. — У человечества нет иного опыта, кроме своего. В этом оно плоско, и не в противовес этому, а в противовес заурядной механистичности обращена метафизика". И открыл глаза. За окнами стояла темнота. Тюремные звуки сочились по каплям. Лифт терся о стены колодца. Тросы пели от натуги. Он знал за собой эту странную особенность: в момент пробуждения думать о странных вещах. Его мучило то, что не имело явного применения. Возможно, он так защищался от окружающего пространства, похожего на бездну.
Выхватил то, что первое пришло в голову:
"Практичность трехмерия соответствует неустойчивости мысли — как неустойчивость ощущений. Возврат в одно и то же весьма относителен, как свойство времени. Другими словами, действия не всегда до конца сопровождаются мыслью, а есть результат волевого посыла, что ведет к иллюзиям. Большинство резонирующих идей не лежит в области практического применения, а есть продукт природы человека, принимаемый чаще за сны. Предел мышления как личного опыта определяется глубиной выделенного времени. Чем "больше" времени, тем больше абстрактности".
Обрадовался, что его не обыскали. Нащупал пистолет и вытащил свой старый блокнот. При лунном свете, почти ощупью записывал:
"Время — копилка идей. Однако должно быть нечто более значимое, чем просто набирание очков, — дело, в общем, "бессмысленное", по большому счету. Догадки об этом есть цель мудрствования всего человечества. Можно ли предположить, что существует упорядоченная и неупорядоченная энергия? Человечество, с одной стороны, создало систему взглядов религиозного типа, пользующуюся авторитетом в случаях столкновения с неупорядоченной энергией, а с другой стороны, существует и иной способ управления, относящийся к рассудку, — философский. Однако по силе веры он уступает религиозному, так как сложен и для овладения требует долгого индивидуального подхода, тогда как религиозный приобретается практически мгновенно. Значит, вопрос веры или силы веры лежит в самом предмете веры, кроме того, природа религиозной веры однополюсна, а философской — многополюсна. По сути, философия — это уже не вера. Хотя при некоторых рассуждениях можно допустить и такое ее толкование. Если разобраться, то вера может иметь следующую иерархию: сущность — религия. Если расшифровать: сущность — все виды срывов сознания, объективное мышление на основе знаний фактов; и религиозная вера. Причем структурно религия имеет такой же вес в сознании, как и мышление о сущности, ибо первое является частью второго. Все виды срывов сознания равны — демократичный принцип природы. Иными словами, и в неведении человек счастлив. Понятие неведения — относительно по отношению к человеку. Бог создан воображением на основании метафизического опыта абстрактного "нечто"; очеловечив его, человек наполнил его смыслом. Однако следует заметить, что "нечто" имеет природную особенность роста вместе с сознанием человечества". Перед тем как те двое подошли к двери, подумал: "Иногда ты думаешь обо всем сразу — целиком и не можешь вычленить то, что тебя мучает. Но однажды это куда-то улетучивается, просто остается где-то за спиной, и ты чувствуешь себя сухим, как деревяшка, и пустым, как яичная скорлупа, словно наступил и твой черед принимать решение, словно там, где-то за перегибом ощущений, созрела ситуация и ты должен действовать".