Сцена не испортила ее характер — портить было нечего, и в жизни Губарю явно подфартило, но едва ли он об этом догадывался. Его чуб по-прежнему воинственно торчал при виде новой юбки у него в студии, пока он не привыкал или пока ему не уступали. Чаще ему нравились женщины противоположного, нервного, типа, о которых можно было зажигать спички. Из-за этого однажды они едва не развелись, но о его изменах Иванов узнал много позднее, когда она уже не танцевала, а занялась телевидением и политикой.
— Между нами всегда кто-то был, — сказала она, вздохнув, печально и красиво поворачивая свое крупное, сильное лицо под нависающим чубом светлых волос, — вначале женщины, а теперь принципы, вернее, полное их отсутствие, — и, конечно, не добавила: "в тебе...", хотя это было ее обычной шпилькой, которой она теперь пользовалась не только дома с Губарем, но и на различных совещаниях, если оппонент был, разумеется, ниже рангом.
Иванов вспомнил, что когда-то это лицо украшало первые страницы журналов мод и центральной прессы. "Мисс Москва' 85!" Зенит славы. Но от первого столичного испуга она так и не оправилась, и в глазах у нее застыл вечный вопрос: "Как я здесь очутилась?" Слишком часто надо было пресмыкаться на новом месте. Губарь сделал единственно правильный вывод: поехал, привез ее, и они поженились.
— Твой мальчик одно время сильно меня интересовал. — Она переменила тему. — Очень умный мальчик и очень рассудительный.
— Вот как?.. — спросил он, размешивая сахар в стакане.
Он не думал об этом. Умный-неумный, какая разница? Он даже не знал, что Дима вхож к Королеве.
Они сидели на "третьей палубе", как любила говорить Королева, во внутреннем дворике, под крышей ворковали голуби, и тень платана падала на окна ее квартиры, обставленной в стиле "деревенской простоты". Иногда порывом ветра сюда заносило прохладу реки.
— Не слишком шикарен, — призналась она, — но... но... в нем что-то есть. — И повторила знакомый жест, но теперь он символизировал бодрость и волю, и уложила ладони поверх колен. — По рукам женщины стараешься догадаться о теле — в подол длиннополого платья, и кольца блеснули, отразив солнце.
— Похож на тебя, только ты на него давишь. Ты уж извини, что я так грубо, но хотелось тебя предупредить... Пожалуй, для него можно что-нибудь сделать — открыть галерею, что ли...
С тех пор как она вынуждена была больше времени проводить здесь, на балконе, в Думе и на телевидении, она всегда носила длинные платья. Она быстро научилась носить их, и вначале Иванов никак не мог привыкнуть к этому.
— Он знает... — произнесла она дальше так, словно доверила тайну ветру и всему окружающему пространству.
Иванов даже не удивился. Разговор, начатый ею самой, не мог закончиться ничем иным — она не любила излияния, но зато любила вмешиваться в чужие дела.
— Почему? — спросил он, хотя, конечно, можно было и так догадаться, потому что ты с ней ведешь себя или как дурак, или как кастрат, а потом пытаешься соорудить внутри себя некую конструкцию под названием "благородный друг".
— Потому что Гана его мать, — коротко и многозначительно сказала она.
— Ах вот в чем дело! — воскликнул. — Потому что...
— Да, — ответила она. — Мальчик имеет право знать...
— Идиотство! — вырвалось у него.
Он не любил, когда его обводили вокруг пальца. Если бы она понимала, что его сын не такой уж наивный. Из десяти его знакомых каждую вторую он затаскивал в свою берлогу с мастерской под крышей. Как он с ними распутывался? Невроз? Как там по Фрейду? Это, должно быть, сильно отвлекало от работы. Если ты хочешь чего-то добиться, надо чем-то жертвовать, и женщинами в том числе.
— Потому что она и мертвая тебя мучает, — сказала она жестко, — а я не хочу, чтобы и его мучила тоже.
Ему бы ее выдержку, потому что внутри он завязан множеством узлов, и с каждым днем все больше.
— Ну и что, — запротестовал он, — все наоборот...
Он не мог ей до конца противостоять. Это было правдой. Кого из них обоих он больше жалел, наверное, — ее, потому что прощал больше.
— К черту! — выругалась она. — Знать ничего не желаю!
— Зачем? — спросил он сразу. — Зачем ты меня загоняешь в угол?
— Тебя загонишь, — посетовала она, устремляя на него светлый, почти до неприличия светлый взгляд. — Нет, дорогой, ты сам себя загнал, а теперь хочешь узнать, почему ты там оказался. — И не пожелала уступать, наверное, потому, что она давно этому научилась, еще раньше, чем Губарь сообразил что к чему.
— Похоже на то, — нехотя кивнул он, соглашаясь с ней и со своими мыслями.
— Разве ты меньше будешь ее любить. Я знала, что ты когда-нибудь ее забудешь.
— Нет, — сказал он, защищаясь.
— Забудешь, — спокойно констатировала она, — а за утешением прибежишь сюда.
— Забуду... — согласился он. — Но не так, как ты...
Слабый аргумент, на который она даже не обратила внимание.
— Ты из этой породы, — перебила она его и еще раз повторила, но так, что ему стало не по себе: — Забудешь!
Она его упрекала. Она хотела, чтобы Гана стала для него памятником, но ничего для этого сама не сделала и мешала сделать ему.
— ...Но не так, как ты себе представляешь, — возразил он, не повторяя и десятой доли ее хриплой интонации.
Он подумал, что делал это множество раз. И каждый раз это было не в его пользу, не очень приятно вызывать жалость к самому себе во всех тех бесчисленных сценах, где он присутствовал поверженной стороной. Когда топаешь в полярную ночь на службу, думаешь об этом так ежечасно, что рискуешь свихнуть мозги, просто тебе не о чем думать. И еще он подумал, что двадцать лет как раз тот срок, после которого забываешь любую женщину.
— Наверное, ты меня разубедишь, — резко сказал он.
— И не подумаю... — великодушно ответила она, вся в ожидании, чтобы уязвить, и лицо ее — крупное и полное внутренней силы, стало таким, каким оно становилось, когда она пряталась в школьном туалете в ожидании звонка на урок, и каким он его никогда не любил.
— Вот я и хочу узнать, — произнес он, сердясь на себя и на ее вступление.
— Ну что?! — поинтересовалась она насмешливо, и нижняя часть лица от напряжения у нее сделалась изломанной, как замерзшая лужа. — Стало легче? Молчал столько лет...
— Я никогда не сомневался... — Как всегда ей удалось сбить его с толку своим сарказмом.
— Не было у нее никого, — сказала она, стремительно наклоняясь вперед, и посмотрела ему прямо в глаза, а потом по складам. — Небы-ло. Даже легкого флирта, даже когда ты пропал на полтора года...
Она все помнила. Зачем? Чтобы самой быть с Губарем безошибочной, как машина, а секретарш посылать за сигаретами и спичками в ближайшее кафе, чтобы упиваться своим могуществом над маленькими людьми.
— Спасибо, — опомнился он через мгновение, потому что понял, что сейчас встанет и уйдет, и лицо напротив не будет напоминать о минутной слабости. Эти полтора года ему дорого обошлись, так дорого, что он до сих пор об этом помнил. И он подумал, что зря затеял разговор и вообще пришел сюда.
— Пожалуйста, — великодушно сообщила она, — а теперь убирайся! Не люблю слюнтяйства... в мужчинах.
— Жаль... — сказал он, поднимаясь.
— Нисколько! — отрезала она.
Она специально культивировала в себе толстокожесть — ведь с этим тоже можно жить. Позднее в школе к ней уже не приставали. Однажды он увидел ее в драке — она пользовалась своими ногами, как страус, а мальчишки вокруг нее напоминали кегли. Один из ее противников так и остался хромым на всю жизнь — она сломала ему бедро.
— Жаль, что мы всегда так расстаемся, — сказал он.
Может быть, она помнила то, что помнил и он. Последние годы он все больше испытывал странное, необъяснимое чувство к этой женщине, и знал — все, что она говорит, нельзя принимать всерьез, ибо они давно разошлись, еще, наверное, в школе, ибо она всегда была с ним немного чопорна. И он подумал, что она по-другому не может, не умеет, несмотря на то что актриса, великая актриса.