Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В горах у них случилось продолжение бульварного романа. На танцы они являлись при полном параде — в форме, тщательно выбритые, и с Костей знакомились чаще, потому что черный цвет его формы, вероятно, соответствовал представлению лыжниц о доблестном офицерстве. Вечеринка и поцелуи на веранде под лунным светом и вековыми елями. До этого они ни разу не целовались. За два года школы он даже ни разу не прикоснулся к ней. Потом даже это ставилось ему в вину — не в разговорах, а подспудно — школьный багаж сослужил дурную службу. Слишком они оба оказались сентиментальными — нельзя долго жить прошлым, это опошляет жизнь, сводит ее к трафарету. Первый их скандал из последующей серии возник из-за того, что она и после рождения Димы предпочитала школьную компанию. "По сути, она боялась жить", — думал он. И потом, она тоже предпочитала эту компанию и даже пару раз брала его с собой. Бессмысленные разговоры. Это нравилось ему первые полгода, потом стало надоедать однообразием, потому что ни ее, ни его друзья не могли и не изобрели в этой жизни ничего нового.

У него была целая серия таких картинок, которые он тасовал, когда ему было тошно. Вернее, они выскакивали сами. Позднее он научился их вытаскивать по желанию. К некоторым он предпочитал не обращаться, словно их и не было, и не должно быть.

Гана. Имя, которое теперь редко всплывало в снах. Чаще она являлась сторонне молчаливой — без лица, и только проснувшись, он понимал, что это была она. Иногда сны тормозило на день, на два. Иногда были приятным воспоминанием, но чаще он просыпался в липком поту, с сердцебиением спринтера и мурашками по телу, и темнота окружала, как паутина, и только поздний рассвет сочился сквозь шторы, и оказывалось, что ты всегда один — и только с самим собой. В такие минуты ему хотелось куда-то бежать и что-то делать, но, что именно делать, он не знал и даже не имел представления.

Гана. Конечно, именно — октябрь, с каштанами под ногами и замерзающими лужами, иначе бы она не села в машину — к его коллеге по профессии, как он потом узнал стороной. Оказывается, он плохо ее знал. Она изучала жизнь не только по хрестоматиям. Или тебе так хочется? Мозг услужливо и фантасмагорично хранит то, что нельзя хранить. К чему былые всплески волн и блеск глаз, если можно обойтись иным — просто ты тащишь за собой, как улитка, все, что нанизано на время, — единственное, перед чем ты беспомощен, единственное, что не дает передышки, и единственное, что оскудняет день за днем. Свадебные серьги и кольцо с потрескавшимся камнем, по которым ее опознали; и то, что он попросил показать, то, что от нее осталось (что осталось от тебя?), от чего тебя до сих пор мутит, едва прикрытое простыней на каком-то мраморном столе — все, что уместилось бы в его дипломате. Руки, которые некуда было спрятать под насмешливыми взглядами полицейских. Гроб, слишком легкий для взрослого человека. Все это уже не имело к ней никакого отношения. Как-то не складывается одно с другим. Что-то же говорила ей мать о будущем браке, да не договорила. Тайна, унесенная с собой. Вечная пощечина, горящая на щеках. Мнимый стыд? Конечно, он ее простил. Задним числом, через много лет. Но вопрос остался и недоумение тоже, и это мучило. Сейчас он поймал себя на том, что все время думает о ней как о двадцатилетней. В его памяти она не менялась. "Придорожный столбик, о который ты ударился секунду назад... Беспомощность перед временем — единственное, чего стоило страшиться. Человек может предвидеть, но не предвосхитить. Только однажды тебя просто ломает, и ты уже не можешь вот так просто смотреть на небо и траву. Остается только одна глупая надежда, что ты все-таки ошибаешься". Где-то в удостоверении у него долго хранилась ее школьная фотография, с ровной челкой над самыми глазами, и губами, едва тронутыми улыбкой — не ему — какому-то мальчику, с которым они сидели в кино, взявшись за руки, потому что он как раз в это время уже служил и появился позже. Носик, погруженный в ворох сирени. Иногда он добавлял ей мудрости — стоило заранее посыпать голову пеплом. И наделял иными качествами зрелой женщины, сообразно своему настроению, отдаляя сам финал их жизни, из которого уже ничего нельзя извлечь (а что извлечено, слишком скудно и превращено в пыль, если не в золу). Та девочка, вышедшая из школы и прижимающая портфель к ноге, теперь не имела к ней никакого отношения. Больше он никого не берег в памяти так, как ее. Научился этому позднее. Если бы не эта тоска от бессонницы, если бы не эти ночные звонки. Через столько лет они действуют лучше всякого адреналина. Сейчас для него образ первой жены представлялся размытым, если бы не фотографии. Лыжное знакомство студенческих лет. Гана. Жизнь, не прожитая счастливо, — никак. Черные как смоль волосы и сухие губы горянки — самые выразительные на лице. Слишком выразительные и слишком жесткие. Мужчинам они кажутся многообещающими, даже больше, чем промежность, и делают их слишком податливыми. В октябре все листья кажутся желтыми, а все женщины — шлюхами. Как он решился второй раз. Всю жизнь мучился неразрешимыми противоречиями и оказывался слишком легкой добычей. Великодушничал, играл свою роль и вечно переигрывал. Дело в том, что в конце концов перестаешь считать себя способным на поступки.

***

На следующее утро отправился снова. Саския не вышла проводить. Давно стали безразличны друг другу. Ночью проснулся от истеричных всхлипываний, слишком часто она это делала последнее время — окропляла их жизнь слезами. Не спрашивая, протянул руку утешить — хотя ни в чем не мог помочь.

Молча отвернулась, перевалилась на бок, подставив спину; не осталось ничего другого, как разглядывать узоры на потолке до самого рассвета, до криков молочного муэдзина: "Молоко-о-о..." Когда-то он чутко оберегал ее от дурных сновидений. Кто теперь этим займется? Постепенно сама жизнь приучает к мысли, что все бессмысленно, и сама она в том числе.

Утром она неожиданно призналась, жалея себя:

— Как я ночью плакала...

Он только кивнул, глядя на ее издерганное, помятое лицо, знал, что жалеть бесполезно, потому что она находилась в своем привычном состоянии лихорадочного возбуждения, из которого ее нельзя было вытянуть никакими силами.

— В жизни так не плакала. Нет, один раз плакала...

— Когда? — спросил он осторожно и вежливо, лишь бы избежать поводов к упрекам о невнимательности.

Жизнь она воспринимала как войну полов.

— Не скажу! Все тебе знать. Должно что-то и мне остаться. — И вдруг, смягчившись, провидчески добавила: — У нас начинается период стремления на Запад... Я уже готова...

"Господи! — подумал он. — Никуда я не поеду..."

Позже он застал ее плачущей к туалетной комнате — она не знала, что ей делать с зубной щеткой и тюбиком — запуталась.

Позавтракали вместе. Голос по радио: "Восточный что? курьер". Сухо рассмеялась в ответ и ушла перечитывать что-то о собаке Баскервилей.

Зеркала квартирной пустоты отразили одинокую спину. Безжалостный коридор показался слишком длинным — как взлетная полоса. Дверь всхлипнула и гулко хлопнула над кафельными плитами. Пока добрался до подъезда, ода которому еще не спета, звук успел вернуться и вместе с выдохом вынес наружу, в августовскую духоту. Лето — время, когда женщины с удовольствием демонстрируют свои попки. До самой остановки не обнаруживал слежки. Шпик, наверное, проспал. Встретил пешехода, которого нельзя было назвать господином, потому что он попадался ему каждое утро, выгуливая на руке, под колпачком, сокола, потом — на пустыре, в тростниках, на белой нитке, — бежал следом, запыхавшись, припадая на негнущуюся ногу; каждый раз, симпатизируя, кивали друг другу, он — приветствуя одиночество человека и сокола, не решаясь нарушить их дружного единства разговорами, в которых неизбежно должен был оказаться лишним. Нравились сухие интеллигентные лица. Левая рука у господина с соколом была короткой. Однажды сокол улетел. В газете промелькнуло соответствующее объявление, по смыслу — "вернись, я все прощу". Так он и не узнал, что связывало человека и птицу. Праздный вопрос, что называется, канул в вечность. Но Иванов догадался — то, что связывало их с Саскией, — привычка.

13
{"b":"228705","o":1}