Задумавшись о Фульвий, она перешла мыслью к его соседу за ужином, к молодому и благородному Себастьяну. «Вот это человек! — воскликнула Фабиола почти вслух. — Как он не похож на римских молодых людей, по крайней мере, на большинство из них! Он никогда не злословит, не сплетничает, не пьет без меры, как другие, не шатается с утра до вечера из дома в бани и из бань в сады. Все его слова умны, все его мысли благородны. Как хорошо он говорил нынче за ужином! Правда, что храбрый воин, блестящий офицер императора не может, не опозорив себя, нападать на безоружных! Какое благородство стать с мечом на стороне жертвы! Редкий человек...».
Фабиола высоко ценила ум и уважала молодого офицера преторианской гвардии, но в этот вечер она еще больше поняла, насколько он был достоин уважения. Ей казалось, что этот прошедший день был важнейшим днем ее жизни; она опять с горьким стыдом вспомнила о гневе, о своем дурном поступке и о бедной Сире. Фабиола хотела бы не думать о ней, и не могла. Упрямая мысль ее, перелетая от предмета к предмету, от лица к лицу, неумолимо, как укор совести, возвращалась к Сире и сцене, происшедшей между ними.
Она легла в постель и все-таки не могла отделаться от образа Сиры, от покрытой кровью ее руки, и ей чудилось, будто бы она все это опять видит наяву. Наконец, Фабиола заснула, но сон ее был тревожен. Снилось ей, что она гуляет в великолепном освещенном саду; свет этот мягче и нежнее дневного, и однако, нисколько не похож на свет огней или канделябров. Растения поразительной красоты фестонами перекинулись от дерева к дереву; деревья покрыты золотыми и яхонтовыми плодами. Посреди лужайки сидит слепая Цецилия, лицо которой сияет каким-то удивительным выражением блаженства. По правую ее сторону стоит Агния, по левую — Сира, и обе обратились к ней с любовью и нежностью.
Фабиоле страшно захотелось идти к ним; ей казалось, что они так счастливы; ей казалось, что они манят ее к себе. Она бросилась к ним стремительно, но в ту самую минуту между ними и ею разверзлась пропасть.
Внизу этой широкой, глубокой, темной бездны ревел, неудержимо мчался вперед поток; он все рос, все поднимался и. наконец, стал вровень с берегами; тогда волны его сделались тише, прозрачнее и, наконец, потекли ровными серебряными струями. Фабиоле захотелось броситься в поток и переплыть его, чтобы добраться до Агнии, Сиры и Цецилии, которые все манили ее к себе. Но она стояла, ломая себе руки в порыве отчаяния, и осматривалась, ища возможности пройти к ним. В эту минуту из темноты, окружавшей сад, вышел Кальпурний; он подошел к ней, держа в руках какое-то покрывало. Вот он его развертывает; оно тяжело, широко и темно; на нем начертаны какие-то безобразные фигуры и странные знаки. Это покрывало все развертывается, развертывается, все делается шире и тяжелее и, наконец, закрывает собою Агнию, Сиру и Цецилию. Ей уже не видать их, и жестокая печаль овладевает ею...
Но вот является вдруг прекрасный юноша в белой одежде с широкими, блестящими, белыми, как снег, и прозрачными, как хрусталь, крыльями; золотые кудри его рассыпались по плечам, а голубые, как небо, глаза его с любовью взглянули на Фабиолу. Она смотрит на него в изумлении, зачарованная... черты его знакомы ей, — да! это черты Себастьяна, только преображенные, более прекрасные, какие-то воздушные! Это не человек, это божество! Он летит прямо к ней, голова его склоняется над ней, и концом благоухающих крыльев он касается утомленного, горящего лица ее. Необычайное чувство неведомой дотоле нежности, блаженства охватывает все существо Фабиолы; ей кажется, что она уйдет далеко, поднимется, улетит за ним... но волнение ее так сильно, что она внезапно просыпается и долго не может заснуть.
VII
На самом высоком из холмов Рима — Палатинском — Август некогда построил свой дворец; и примеру его последовали многие его преемники-императоры. Со временем скромный дворец Августа превратился в целый квартал дворцов, которые покрыли своими стенами, садами и портиками весь холм. Нерону показалось и этого мало. Он поджег кварталы, прилегающие к дворцам, и расширил резиденцию императора до Эсквилинского холма; таким образом, он захватил для своих построек все пространство между двумя холмами. Веспасиан разрушил дворец императоров (называвшийся Золотыми чертогами), а из материалов дворца построил Колизей и другие здания. Главный вход во дворец находился на «Виз сакра», священной улице, неподалеку от арки или ворот Тита. Входя под перистиль[3] дворца, посетитель попадал в обширный двор, уцелевший до сих пор. Повернув направо, он входил в большой сад с тенистыми деревьями, кустарниками и цветами, насаженный в виде прямоугольника по плану Домициана, посвятившего этот сад Адонису. Поворачивая налево, посетитель достигал длинного ряда покоев, построенных Александром Севером в честь матери его Маммеи. Комнаты эти были обращены на Целийский холм, туда, где теперь находится триумфальная арка Константина, построенная позднее, и фонтан, называемый Meta sudans, т.е. потеющий столб. Остатки фонтана целы до сих пор: это обелиск из кирпичей, обшитый мрамором, с вершины которого бежал поток воды в бассейн, находившийся внизу.
В этом-то отделении двора жил Себастьян в должности военного трибуна императорской гвардии. Его квартира состояла из нескольких комнат, меблированных очень скромно, а прислуга — из нескольких вольноотпущенных и пожилой женщины-кормилицы, любившей его как сына. Все слуги были христиане, так же как и солдаты его когорты. Некоторые из них были набраны из христиан, другие обращены в христианскую веру им самим.
Прошло несколько дней после описанных нами событий. Был вечер. Себастьян в сопровождении уже знакомого нам юноши Панкратия поднимался по ступеням перистиля. Панкратий относился к Себастьяну с той нежностью и любовью, какую испытывают обычно юноши, удостоившиеся дружбы блестящих молодых людей. Но он любил в Себастьяне не офицера императорской гвардии, а великодушного, доброго, честного и умного человека. Себастьян же любил Панкратия за его чистоту и наивность и угадывал в нем зачатки тех добродетелей, которые ему было особенно отрадно встретить в мальчишке, разделявшим с ним его веру. Он любовался пылкостью и страстными порывами Панкратия и старался еще теснее сблизиться с ним, чтобы руководить его действиями.
Когда они входили в часть дворца, которую охраняла когорта Себастьяна и где находилась его квартира, наступила светлая, ясная и теплая ночь, какие бывают только на юге. Из окон открывался чудный вид. Луна светила на лазурном небе и не казалась плоскою, какою она почти всегда является нашему взору на севере; то был бледно-розовый шар, и плыл он медленно среди голубого эфира, разливая свой волшебно-серебристый свет. Звезды горели не столь ярко и тонули в лунном свете. Во всем своем великолепии высилась громада Колизея. Рядом бурлила вода, бившая из обелиска, и, стекая в бассейн, тихо журчала в нем. С другой стороны возвышалось здание Севера, называвшееся Херйгашшп, а прямо над Делийским холмом поднимались стены роскошных бань Каракаллы, блистая своими мраморными плитами и массивными пилястрами.
Молодые люди остановились у окна. Рука Себастьяна лежала на плече Панкратия. Молча стояли они, любуясь ночью, луною, величественными зданиями и высоким лазурным небом. Какое-то радостное самозабвение наполняло их сердца.
Торжественное молчание ночи было прервано оглушительными, душераздирающими звуками, скоро смолкнувшими.
— Послушай, — воскликнул Панкратий, — что это такое?
— Это рычанье льва, — отвечал Себастьян не без волнения.
— Видимо, зверей уже привезли и поместили в виварий. Еще вчера их не было.
— Звуки эти походят на звук трубы, призывающей нас, — сказал Панкратий, — я не удивлюсь, если и нам суждено будет умереть, слушая их!
Оба замолчали, погруженные в размышления. Наконец Панкратий прервал это полное печали и раздумья молчание.