Никто из «демагогов», с которыми он был связан, ни разу на него не пожаловался и не выказал в его адрес ни малейшего подозрения. Все они говорили о нем с доверием, уважением, восхищением. Его авторитет в их глазах нисколько не пошатнулся, что неминуемо случилось бы, окажись он пособником власти.
Впрочем, похоже на то, что власти не обращали никакого внимания на его заступничество, за исключением, возможно, вмешательства в дело Виктора Кузена. Возникает даже вопрос, не привели ли в совокупности демарши Гегеля к результату, противоположному тому, на который были рассчитаны? Не было ли его вмешательство в дела полиции дополнительным признаком виновности подсудимого, отягчающим обстоятельством? Не было ли оно в лучшем случае неуместным? Ведь все его подзащитные были официально признаны виновными.
Не следует ли в таком случае заняться разоблачением «двойной игры» Гегеля?
Какой‑нибудь шпион, к примеру, ведет двойную игру, одновременно продавая сведения обеим враждующим сторонам. Так поступал Витт — Деринг, который, считаясь другом «демагогов», предавал их властям, переходил из лагеря в лагерь, и всякий раз было непонятно, какая из сторон ему больше по сердцу. В конце концов он, правда, сделал выбор в пользу властей.
Конечно, ничего подобного с Гегелем не происходило. Тем более он не изображал себя героем, распахивающим перед расстрелом на груди рубаху, как это вскоре будут делать кое‑кто из его учеников «младогегельянцев»[289]. Он намеренно осторожен, ненамеренно колеблется и порой пребывает в смущении. Он — не каменный, а «демагоги» — не ангелы и не образцы тактической и теоретической изобретательности. Их ошибки и промахи время от времени выводят его из себя, но не более того.
Он издевается над их тевтономанией: Deutschtum, Deutschdumm (в рифму: германство — болванство), — не побоится сказать он. Его огорчали ксенофобия, антисемитизм, слепое насилие, между тем они были во власти бессмысленных порывов и… терпели поражение, — таковы Шнелль, Фоллен, Вессельхеффт. В конце концов им приходилось покидать поле битвы, бежать, отправляться в изгнание.
В сложных условиях Гегель выбирает более разумную тактику, дающую больше шансов на успех. Но по большому счету тогдашняя национальная, религиозная и политическая жизнь не давала никаких шансов. Положение вещей начало меняться лишь к началу сороковых годов.
А пока что приходилось сгибаться в поклоне, не теряя из виду главной цели, пользуясь всякой открывающейся возможностью. Виктор Кузен свидетельствует: «Гегель был синим»[290].
* * *
Каррер не переводит некоторые примечания Хоффмейстера, особенно длинные, информативные и поучительные, как он не переводит и пассажей, касающихся преследований Карове и Фёрстера; все прочее он излагает варварски сокращая, в частности, все относящееся к пребыванию Гегеля в Дрездене в 1820 г.
В связи с пребыванием в Дрездене (В2 482) он приводит лишь одно свидетельство из донесения дрезденской полиции, отправленного полиции берлинской, нимало не удивляясь и не возмущаясь тем фактом, что саксонская полиция, таким образом, шпионит за профессором из Берлина, помогая прусской полиции. При этом он полностью обходит молчанием объяснение, само по себе очень сжатое, причин этой слежки: «Это донесение, — пишет Хоффмейстер, — было затребовано ради выяснения связей между берлинской Арминией и заседанием Burschenschaft в Дрездене осенью 1820 г.».
В донесении сообщается, что Гегель встречался по этому случаю с лейтенантом Фёрстером (братом Фридриха Фёрстера), и что одновременно в Дрездене находились Бернхард фон Уксфюлль и Тирш. Там были также Грисхейм и Шульце.
Из всего этого следует, по меньшей мере, то, что прусская и саксонская полиция заведомо не исключала тайного участия Гегеля в сходках Burschenschaft. За Гегелем присматривают!
Такое обращение с примечаниями Хоффмейстера не остается без последствий. Каковы бы ни были мотивы — экономия бумаги? — оно фактически упраздняет свидетельства ангажированности Гегеля. Не потрудившись воспроизвести очень обширное примечание, касающееся Карове (В2 455–468), Каррер лишает читателя информации о суровых преследованиях, которым подвергся этот верный друг Гегеля, и не удостаивает сообщением о том, что статью об убийстве Коцебу Карове написал под влиянием идей Гегеля.
Более того, он не переводит ни примечания, в котором говорится о серьезных неприятностях Фридриха Фёрстера (Ibid. Р. 448–471), ни примечания об Асверусе (В2 432–442).
Также отсутствует (С2 342) примечание, в котором уточняется, что Хеннинга вначале арестовали из‑за содержания писем, полученных им от мачехи (В2 482 [9]).
Том (С2) насчитывает 376 страниц, тогда как в В2 их 508, а том (С3) 434 страницы при исходных (В3) 475!
С легким раздражением начинаешь, в конце концов, думать, что автор систематически утаивает подтверждения приверженности Гегеля либерализму.
Остается, однако, одна загадка или, если угодно, вопрос. Вообразим берлинскую жизнь Гегеля, унаследованный им от прошлого тяжелый политический и семейный багаж, скрыто опасные и явно вызывающие раздражение доктрины, вмешательство в дела полиции и судов, авантюрные эскапады… разве все это не наводит на мысль: как ему удалось, неуклонно идя таким путем, остаться при этом в целости и сохранности? Хватало ли у его покровителей, о которых мы знаем, власти, чтобы уберечь его? Или, может быть, у него за спиной витал вечно недремлющий ангел- хранитель?
Многосложность
Те немногие историки, которые считали возможным бегло упоминать о некой темной и тайной стороне жизни Гегеля, имели о ней сведения поверхностные и сомнительные. Им вовсе не была интересна эта его деятельность, они считали ее маргинальной и несущественной для философа вообще, ибо им самим никогда не приходило в голову заниматься в жизни чем‑то подобным. Они жили в мире, в котором мыслят и действуют иначе, и где такое поведение показалось бы неуместным и ошибочным.
Как правило консерваторы, не имея на этот счет никакого личного опыта, они были неспособны встать на точку зрения политического оппозиционера, каким бы умеренным он ни был. Больше всего им хотелось бы, чтобы поведение Гегеля послужило бы оправданием их собственной жизненной позиции. Они были бы возмущены, если бы кому‑нибудь пришло в голову украсть у них столь дорогой им образ Гегеля и обрушить привычные идеологические декорации, рискуя дисквалифицировать их труды.
Они сделали свой выбор.
Так вот, если существуют две стороны публикаций и преподавания Гегеля в Берлине — экзотерическая и эзотерическая, существуют и две стороны его жизни — их можно различать и даже противопоставлять друг другу: одна — публичная, внешняя, другая — та, которую иначе как подпольной назвать нельзя, памятуя о том, что слово это может обозначать самые разные формы и способы умолчания, маскировки, секретности.
Вместе с тем следует допустить существование самых разных переходных форм между двумя крайностями. Их различает образность и язык, балансирующие на грани эзотерики и экзотерики, способ действия, продиктованный одновременно храбростью и осторожностью или даже боязнью. Спрашивается, всегда ли самому Гегелю удавалось разобраться в себе, не смешав два (как минимум!) лика своей личности. Не был ли он похож на племянника Рамо, описанного Дидро, на которого ссылался, правда, гораздо более благоразумного и остепенившегося?
Не один Гегель находился в таком положении — двойственность, двусмысленный язык и двойная игра были навязаны всем — от короля на самом верху до самого, может быть, смиренного бедняка. Последнему меньше всех. У бедных не было ни желания, ни, вероятно, возможности, лгать. Им нечего было скрывать, ибо нечего терять. Также и о сильных мира можно было сказать, что они не скрывая, цинично выставляют напоказ пороки.