Позже, припоминая все это, я догадался, что госпожа Елена надеялась и на иные услуги с моей стороны. Уже на другой день после моего прибытия она распростерла вечером на диване свои жиреющие телеса и заставила меня растирать ее, но я, по-видимому, оказался очень скованным или робким, потому что она то и дело восклицала: «Ой, какой же ты неловкий!», «Вот нескладный!», «Ну, чего ты ждешь!» — и в конце концов прогнала меня на кухню.
Сначала госпожа Елена была внимательна и даже ласкова со мной, что вызывало во мне прилив душевной теплоты, хотя я никак не мог привыкнуть к постоянно сопровождающему ее удушающе сильному запаху духов и женского пота. Но в дальнейшем госпожа Елена начала на меня кричать, поругивать, пока однажды не случилось непоправимое.
В тот вечер в столовой собралось с полдюжины ее приятельниц. Приготовленный к случаю вермут был быстро выпит, и госпожа послала меня купить еще литр и заодно принести две бутылки содовой воды. Вручив мне столевовую бумажку, она приказала поторопиться. Хотя ближайшая корчма кишела народом, я быстро купил что следовало и вернулся обратно.
«А сдача?» — спросила госпожа Елена.
Я так и обмер — стараясь захватить двумя руками три большие бутылки, я забыл сдачу на прилавке. Я сейчас же бросился обратно, но корчмарь нагло заявил, что никаких денег он не видел. Вернувшись ни с чем, я готов был провалиться от стыда сквозь землю.
«Корчмарь врет, будто я не оставлял денег».
«Не корчмарь, а ты врешь!» — закричала госпожа Елена и со всего размаха ударила меня по лицу тыльной стороной ладони. Я привык к побоям, но, на мою беду, удар пришелся по глазу, и во мне инстинктивно вспыхнула такая ярость, что, когда госпожа замахнулась вторично, я укусил ее за руку. Тут истеричная женщина набросилась на меня с таким ожесточением, что сильные, но машинальные пощечины воспитательницы показались мне просто пустяковыми.
«Да ты же совсем искровенила мальчишку!» — попыталась сдержать ее гостья, помогавшая делать бутерброды на кухне. Но это замечание еще больше взбесило госпожу Елену, и она продолжала бить меня до тех пор, пока я не опомнился наконец и не кинулся бежать. Больше я не возвращался в эту квартиру с рыцарями на картинах, с запахом шипра и женского пота.
Ярко-белая в темноте ночи полоска шоссе летит под колеса «ситроена». Иногда я пересекаю притихшие села с мертвыми темными домами, где дорога делает крутые повороты. Порой мимо проносятся бензоколонки с неоново-желтым сиянием «Шелл» или красно-белым «Эссо». Вот уже позади Санс, затем Оксер. Еще сто десять километров на спидометре машины Мери Ламур. Скоро час ночи.
Закуриваю, не сбавляя скорости. Вдали изредка вспыхивают фары идущей навстречу машины. Я машинально слежу за тем, как она переключает свет, и так же машинально переключаю сам, думая о том, что мне предстоит, и о том, другом, что давно миновало.
Чтоб не замечать, как быстро летит время, я избегаю смотреть на часы. Вот приеду в Шалон, тогда и посмотрю, а до него еще целых сто восемьдесят километров. Не стану оглядываться и назад, на давно минувшее прошлое, потому что, невзирая на его древность, меня всякий раз при воспоминании о нем охватывает тягостное чувство пустоты, как будто и в душе моей пусто, и заняться мне нечем, и ничего мне не остается, кроме как раствориться в пустоте.
Не знаю, всем ли доводилось испытывать подобное ощущение пустоты, или оно овладевает только мной, потому что я с самого начала был Никто, потому что пришел я Ниоткуда, потому что первое, что я осознал, была Пустота.
Единственная женщина, пробудившая в моей душе теплоту, сказав: «Хочешь, пойдем к нам?», научила меня остерегаться этого чувства. Чем сильней вспыхнет в тебе влечение к кому-нибудь или к чему-нибудь, тем крепче ты должен держать себя в руках, чтоб не попасть впросак.
«Это правило нужно особенно соблюдать в общении с женщинами», — добавил бы другой мой покровитель.
Другой мой покровитель был издателем. В отличие от госпожи Елены, он был груб со мной с самого начала. И опять-таки, в отличие от госпожи Елены, изредка проявлял человечность, разумеется в той мере, в какой был на это способен. Предприятие состояло из старой постройки в две комнаты: в одной — директор, в другой — бухгалтерия — и складского помещения на заднем дворе. На складе, смахивавшем на простой амбар, все полки снизу доверху были забиты пачками книг. Я носился по складу или забирался по длинной стремянке на полки и отбирал книги, тогда как бай Павел, склонившись над письмами-заказами, командовал:
«Белокурая Венера — десять экземпляров, „Мужчины предпочитают блондинок“ — восемь, „Пальмы у тропического моря“…»
Издатель воспитывался в Париже, и, хотя искренне ненавидел этот город, он вынес оттуда полезный урок: спрос на любовные истории гораздо выше, нежели на книги по истории религии. Этот урок позволил ему поставить на ноги находившееся при последнем издыхании предприятие своего покойного отца, по крайней мере настолько, чтоб можно было удовлетворить запросы своей расточительной супруги.
Когда поступившие за день заказы бывали выполнены, я забирался в какой-нибудь угол и принимался за имевшееся под рукой чтиво. Мое безразборное отношение к духовной пище часто злило бай Павла: «Опять порнография… Опять желтая пресса… А книжка „От Гераклита до Дарвина“, что я тебе принес, так и лежит не прочитана!»
Бай Павел задался целью воспитывать меня идейно, однако книги, которыми он меня снабжал, казались мне скучными, а свободно пересказывать их содержание он не умел. Как издатель, он был куда более красноречив, особенно после второй бутылки. Поссорившись с женой — а это случалось по меньшей мере раз в неделю, — он ночевал в конторе, на кушетке, покрытой пыльным ковриком «под персидский», посылал меня с большой оплетенной бутылью за вином и подолгу пил в одиночестве. Из соседнего чуланчика, куда я уходил спать, я слышал, как мой шеф расхаживает взад и вперед по конторе, и ждал, когда он меня позовет, потому что, дойдя до определенного градуса, он неизменно звал меня к себе, испытывая непреодолимую потребность в собеседнике, вернее, в слушателе.
«Садись вот там! — приказывал господин Бобев, указывая на стоящий в углу венский стул. — Садись и слушай, что я тебе скажу!»
Он также садился, как бы стараясь занять наиболее прочную исходную позицию, и, сосредоточенно склонив голову, назидательно вскидывал руку с зажатой в ней сигаретой.
«Мой мальчик, ты незаконнорожденный… Для людей вроде меня это, разумеется, не имеет значения, — рука с сигаретой делает широкий и небрежный жест. — Вийон и Аполлинер тоже были незаконнорожденными. Но этот факт не дает тебе оснований гордиться, потому что между ними и тобой есть разница, и она вот здесь». — Рука с сигаретой красноречиво указывает на лоб оратора.
«Я, разумеется, мог бы тебя усыновить. Иногда решаю даже сделать это, хотя бы только для того, чтоб досадить госпоже шлюхе — моей супруге. Я могу это сделать, но что ты выиграешь от этого? Будешь связан чувством признательности ко мне, поверишь в лживую версию о добром начале в человеке, сделаешься рабом общественных отношений. Нет, не становись рабом! Будь свободен духом!»
Последнюю реплику он обычно восклицал воинственно, вскинув голову, словно готов был ударить меня, если я выражу протест.
«Я мог бы тебя усыновить, — возвращался Бобев к той же мысли. — Тем более нет никакой надежды, что эта шлюха, моя жена, родит мне наследника. Это она относит, разумеется, за счет моих недостатков, но я полагаю, что причина скорее в ее частых посещениях гинеколога. Так или иначе усыновить тебя в моей власти. Хотя ты от этого ничего не выиграешь. Оставайся лучше незаконнорожденным, но читай! Читай, я тебе разрешаю! — Рука делает широкий жест в сторону книжного шкафа. — Однако должен тебя предупредить: книги, которая раскрыла бы тебе все, ты тут не найдешь. — Новый взмах в сторону шкафа. — Она еще не написана и не будет написана. Она тут! — Прокуренные пальцы постукивают оратора по лбу. — Тут она и останется! Ей никогда не увидеть света, и виноваты в этом Париж и парижские женщины! Запомни это хорошенько: разложение, упадок, амортизация в результате постельных упражнений — вот что такое женщины!»