Грустная возвратилась домой Маланка и никому не рассказала, что видела и слышала. Пусть это умрет вместе с ней.
***
Чем ближе было к филипповкам, тем больше Маланка теряла покой. Не давала покоя и Гафийке. Дух аккуратности и порядка овладел ею совершенно — и она возилась по целым дням: дважды побелила хату снаружи и внутри, ежедневно подмазывала печь да подводила красной глиной шесток.
Гафийке пришлось вырезать из бумаги новых казаков и цветы и наклеить их на стены от икон до самых дверей. Крылья голубков, колыхавшихся перед образами на нитке, заменены были новыми, еще более яркими, а для того, чтобы достать обоев с красными розами под образа, пошли все яйца, собранные одно к одному.
— Что ты ходишь черная! — гремела Маланка на Гафийку и заставляла ее едва ли не ежедневно менять рубашку. Сама чесала ей голову и вплетала в косы новые ленты. По осенним вечерам она рано зажигала свет, прихорашивалась, будто в праздник, и, сидя в своей прибранной хатке, часто поглядывала на дверь, тревожно прислушиваясь к лаю собак, и волновалась, будто кого-то ожидая.
Иногда днем, бросив работу, она выдвигала из угла Гафийкин сундук и рассматривала ее убогую одежу, разворачивала расшитые полотенца и переводила задумчивый взгляд на дочь. Потом поправляла на ней монисто, обдергивала рубашку, укладывала складки юбки и печально покачивала головой, смахнув украдкой слезы.
Но что она не могла равнодушно слышать — так это бубен. Как только с дальнего края села под облачным осенним небом раздавался его глухой звук, она выскакивала во двор, прислушивалась, старалась угадать, в чьем дворе справляют свадьбу, и проявляла столько любопытства, кто кого посватал, словно надеялась сама скоро выйти замуж. Она жила в вечной тревоге, ее движения стали быстрыми, нервными, а небольшие черные глаза беспокойно поблескивали.
А бубен гудел. Начиная с середины недели по улицам ходили невесты с распущенными косами и кланялись в ноги, приглашая на свадьбу, или месил грязь свадебный поезд, наполняя холодный воздух песнями. Маланка в одной рубашке выскакивала на порог, подпирала голову ладонью и жадно следила за свадебной процессией, зябла и не замечала этого. Она несказанно раздражалась.
Каждый посватавшийся парубок, каждая дивчина, подавшая полотенце[20], внезапно теряли в ее глазах цену, не стоили доброго слова.
— Посватался! Взял добро! — шипела она с кривой усмешкой.—Будет кормить чужих детей и жинку-недотепу... Разве никто не знает, что она и хлеба спечь не умеет, ей бы только с хлопцами ржать...
— Связалась с этим ледащим... Рябой, гнусавый, да и вор: украл в прошлом году мешок жита с гумна...
Зато, встречаясь с женщинами, у которых были взрослые сыновья, она становилась сладкой и хвасталась дочкой: слава тебе, господи, такая она у нее работящая, такая добрая, послушная, как теленочек...
Время тянулось.
Вечер за вечером просиживали они с Гафийкой в прибранной, как на пасху, хате, в чистой одежде, словно поджидали дорогого гостя, который вот-вот неизвестно откуда придет, застучит сапогами перед хатой, переполошит собак и откроет дверь. У Маланки спрятана была даже в чуланчике среди старого тряпья бутылка водки, о которой, кроме нее, никто не знал.
А вокруг раздавалась музыка, звенели бубны и тревожили ночную тишину пьяные песни. Никто не являлся. Покосившиеся стены халупки, выставив бока, моргали по углам морщинами-тенями, бумажные казаки, подбоченясь, стояли в ряд и молча смотрели на темный свет лампадки, а аккуратные голубки поворачивались перед образами, и длинные тени от их крыльев двигались на низком потолке. Неутихающая тревога, словно дерево из семечка, росла в Маланкиной душе. Неужели не придут? Неужели никто не посватается? Она перебирала в памяти всех парубков-односельчан — и богатых, и средних, и даже бедных, хотя дольше останавливалась на богатых. Соображала, прикидывала и все надеялась. Иногда она думала, что Гафийка сама виновата.
— Эй ты, недотепа! — кричала она на нее, когда Гафийка случайно роняла из рук веретено или задевала что-нибудь по дороге.— Какая из тебя хозяйка выйдет, ты ни ступить, ни сделать ничего как следует не можешь?
— Наказанье господне, не девка,— снова сердилась она.— Ты как причесалась? Кто тебя возьмет, такую неряху? Что молчишь? Говорить не умеешь?.. Увидите... Она и счастье свое промолчит... Все не так, как у людей...
Но, заметив слезы на Гафийкиных глазах, она умолкала, жалость наполняла ее сердце и вылетала продолжительным вздохом. Она уже знала, какая судьба ожидает ее дитя. Придется ей идти по материнской дорожке... Ой, придется...
С поникшей, тяжелой от горьких дум головой она прислушивалась к последним звукам замиравшей в деревне свадебной музыки, с которыми гибли и ее последние надежды, последние мечты...
Идут дожди. Холодные осенние туманы клубятся в небе и опускают на землю мокрые косы. Плывет в серую неизвестность тоска, плывет безнадежность, и тихо всхлипывает грусть. Плачут голые деревья, плачут соломенные кровли, умывается слезами нищая земля и не знает, когда улыбнется. Серые дни сменяются черными ночами. Где небо? Где солнце? Мириады мелких капель, как утраченные надежды, вознесшиеся слишком высоко, падают и, смешанные с землей, текут грязными потоками. Нет простора, нет успокоения. Черные думы, горе сердца, носятся тут над головою, висят тучами, катятся туманом, и слышишь рядом тихое рыдание, будто над покойником...
Маленькое серое заплаканное оконце. В него видно обоим — и Андрию и Маланке,— как по грязной разъезженной дороге тянутся люди на заработки. Тянутся и тянутся, черные, понурые, мокрые, несчастные, словно калеки-журавли, отбившиеся от своего клина, словно осенний дождь. Тянутся и исчезают в серой неизвестности...
Темно в хате. Цедят мрак маленькие окна, хмурятся сырые углы, гнетет низкий потолок, и плачет опечаленное сердце. Вместе с этим бесконечным движением, вместе с этим безостановочным паденьем мелких капель движутся и воспоминанья. Как капли эти,— упали и исчезли в грязи дни жизни, молодые силы, молодые надежды. Все растрачено на других, на более сильных, на более счастливых, будто так и нужно.
Будто так и нужно...
А дождь идет... Горбатыми тенями в сумерках хаты сидят старики, словно решают заданную Гудзем задачу: придет ли коза к возу?
А может, придет...
12 января 1903 г.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Снега выпали глубокие, и Андрий радостно разгребает от порога к воротам дорожку. Это все ж работа, да и нехорошо человеку вечно торчать дома, где сверкает пустым оком голод и нужда толчется по сырым углам. Ведь это, пане добродзею, настают последние времена: и рад бы заработать, да негде. Не знаешь, как перебиться зиму. Маланка — черная, высохла вся, кожа да кости, только взглядом жжет да колет, да кашляет в хате так, что стекла дребезжат. Память о свадьбе осталась у Маласи. А как же... Как женился паныч Леля — тот, с соседней экономии, на нашего помещика дочке, старуха словно с ума спятила: чем встречу, как будут от венца ехать,— ячменным хлебом? Она у них служила, у нее на глазах и паныч вырос... бегала по селу, вымокла, продрогла, пока не выпросила у кого-то паляницу. Верно, у кузнечихи. Правда, дал паныч Леля два злота, да один бабке Марьяне отдала: ведь как пошло у нее в груди колоть, едва душа с телом не рассталась. А теперь получай — кашляй, сердце... панскую ласку выкидывай из груди.