— Там фильм знаменитый снимали — «Калина красная», — не сразу ответил Борский. — Я у них немного консультировал, — и так подавился костью, что выскочил из-за стола, схватившись рукой за горло.
Вернулся — бледный, с мокрым лицом.
— Убери сейчас же эту гадость. Чай у тебя хоть без костей?
— Как можно?..
Чай у матроса был без костей, но почти и без заварки. Борский брезгливо выплеснул желтоватую жидкость, ополоснул чайник кипятком и умело, быстро заварил крепчайший вкусный чай. Но чаевничать долго не пришлось, вернулся с деловой отлучки сержант Мозгунов, чтобы вести их по озерной системе, созданной Колычевым.
— Башковитый монах был, — уважительно говорил о Колычеве сержант. Гордый доверенной ему ролью не только гондольера, но и гида, он счел нужным рассказать приезжим о гидротехнической системе игумена Филиппа, соединившего все соловецкие озера между собой каналами с проточной водой. Эта гидротехническая система безукоризненно служит по сию пору. Тут не знают, что такое цвелая вода.
— Нет на тебя Колычева, — мстительно сказал Борский матросику. — Старик не терпел разгильдяев.
— Я вообще по радару, — сконфуженно сообщил матросик.
— Да уж ясно, что не по камбузу, — заключил Борский, любивший в каждом деле ставить точку…
Но вскоре вся эта чепуха перестала существовать для Егошина. Он сидел на носу плоскодонки, глядя на расстилающуюся перед ним туго натянутую водную гладь, осиянный тишиной и покоем, и чувствовал себя достойным этой древней тишины, творимой водой, и небом, и дикими утками, бесшумно садящимися на воду, доверчиво подплывающими к лодке и подставляющими под ладонь гибкие шеи, затем отплывающими прочь, не тревожа воды даже слабым шелохом. Озеро было темным по краям от деревьев, подступающих к самой воде и погрузивших в нее свое слитное отражение, а по центру вода светлела той изнемогающей в близости белой ночи слабой голубизной, какую отдавало ей удаляющееся от земли небо.
А в каналах копился сумрак, казалось, вот-вот врежешься в берега или в торчащие из воды обломки черных, как сажа, свай. Что это — останки мостовых опор или причалов?.. Много тут погублено доброго: мельниц, плотин, причалов, мостов, — потомство не только не умножило, но и не сохранило наработанное предками четыре века назад. Как небережливы, как расточительны люди!.. Но вопреки варварскому небрежению, разгильдяйству и бесхозяйственности, чудно выстояла водная система Филиппа, хотя ее забросили, предали, как и все остальное: чиста и прозрачна до дна вода озер, не заилились каналы и протоки, не заросли зеленой ряской и ушками. Сквозь всю поруху, войны, человечьи бесчинства сохранилась кровеносная система островов, рассчитанная дивным русским человеком: строителем, гидрографом, ботаником, зоологом, пчеловодом, рыбарем, хоть сам сроду не хаживал с сетью, промысловиком и радетелем здешних мест Филиппом Колычевым.
5
…Как тихо, да вовсе не слышно погружает весла в воду послушник Анфим, а толчок дает сильный и плавный, но не скрипнут деревянные уключины, не прозвенят капли с лопастей весел, извлекаемых из воды. Вот что значит — помор, с раннего детства сроднившийся с морем, реками и озерами и любой снастью, будь то весло, толкательный шест либо парус. А прекрасна такая вот глубокая священная тишина, когда ничто не мешает мысли устремляться к житейской ли заботе, или к бесконечным тайнам мироздания, или к великой изначальной творческой силе, которая есть Бог, через озарение человеческого разума благоустраивающей земную жизнь.
— Святой отче! — раздался с берега до безобразия громкий, надсадный крик инока Гервасия. — Отец игумен!.. Посланец государев прибыл, велел тебя сыскать!..
— Не дери горла, — без всякого усилия, но удивительно звучно и ясно отозвался с озера игумен Филипп — такой емкой гортанью снабдила его природа, что раскатывалось в любом пространстве тихо сказанное им слово. — Поблюди себя в скромности.
— Мне отец Паисий наказал мигом доложить, а я никак не сыщу тебя, святой отче! — оправдывался Гервасий.
— Подождет царский посол. Он сюда не один день добирался, может еще малость потерпеть.
Сидящий на веслах послушник Анфим обернулся, ожидая распоряжений владыки: его широкое лицо с заячьей губой и страшным шрамом от удара медвежьей лапы, кривясь в тягостном напряжении мысли: плыть ли дальше или заворачивать к берегу, стало еще ужаснее — в нем появилось одновременно что-то детское и безумное. Из-за гадкой внешности Анфима, а пуще из-за устрашающего выражения, какое приобретала его образина при малейшем затруднении, братия не просто не любила его, а откровенно брезговала — не хотели делить с ним кельи, сидеть рядом за столом, быть напарником в работе. Ох, до чего ж не по-христиански это было, а преодолеть жестокое отношение к своему собрату других чернецов не сумел столь преуспевающий во всех делах своих тихий и непреклонный сердцем игумен Филипп. Тогда он взял его к себе в услужение: Анфим возил настоятеля и на лодке, и на лошадях, подавал пищу за трапезой, и Филипп охотно принимал из чистых рук послушника тарелку с ячневой кашей или тертой редькой — в отличие от остальной братии, коей создал отменный стол, игумен питался только дарами земли и в рот не брал убоины, даже рыбы. Он не только не испытывал отвращения к послушнику, а исполнялся радости, видя, как старателен и радетелен в исполнении своих обязанностей изувеченный, и природой и зверем, но добрый сердцем человек. Знал игумен, что и Анфим предан ему до последней кровинки.
— Давай к берегу, Анфим, — сказал он, подавляя вздох. — Хочу вон на ту пичужку глянуть.
И Анфим своими цепкими охотничьими глазами сразу ухватил, куда надобно игумену, у которого взор вдаль острее различал, нежели вблизи. На мыске земли, вклинившемся в озеро, пушилась молодая ракитка, а на ней сидела птичка, носатенькая, куличку подобная, но сроду не встречавшаяся на островах. Послушник Анфим знал: настоятель хочет, чтобы на Соловецких островах, как в Божьем раю, обитали все птицы и звери, какие только водятся на земле. Ну, может, не совсем так, — слышал Анфим, что в жарких странах такие зверюги бродят, что не приведи Господи — больше собора, возведенного настоятелем во имя Преображения Господня, но эти чудища, слава Господу Богу, стужи не выносят. Им, стало быть, тут делать нечего, а соберет игумен тех зверей, что на святой Руси водятся. И ведь получается все по Филипповой задумке: сколько водяной и болотной дичи объявилось, сколько зверья в лесу, отродясь здесь не обитавшего, и деревья, и кусты, и цветы, и злаки в их пространствах неведомые цветут и в семя, и в плод идут. Недаром же отец Паисий, зарящийся на место игумена, нашептывал братии, что не от светлых сил такая власть над природой Филиппу дадена, что тут ворожбой отдает. Как не отсох язык у Паисия, выходит, сомневается он во всемогуществе Господа, считая, что лишь от князя тьмы великия чудеса Проистекают? Чего он все о соблазне вздыхает? Какой тут соблазн? Возделывай свой вертоград, преумножай его дары, тому Священное Писание учит. Послушник Анфим не был так дик и темен, как думала о нем монастырская братия, но слишком прост сердцем, чтоб донести игумену Филиппу о наветах Паисия.
Они подплыли к мыску, на котором чуть клонилась к воде молоденькая ракитка. На ветке сидела, вертя головкой, носатенькая пичуга с желтым воздухом в надбровьях.
— Ведаешь ли, что за птичка? — спросил послушника игумен.
— По клюву — куличок, но по перу такого не видывал.
— Его «игуменом» кличут, — улыбнулся Филипп. — Сибирячок, к нам сроду не залетал.
— Ить, не пужается!.. — восхитился Анфим.
— То и дорого, — с удовольствием произнес настоятель. — Значит, ведает свою безопасность. Есть ли у него самочка? — озаботился он. — Дай Бог, чтоб имелась. Живи у нас, плодись и размножайся, птичка божья — коровайка-игумен!
Куличок посмотрел на преподобного Филиппа черными бусинками глаз, переложил головку справа налево, потом слева направо, будто вслушиваясь в его слова и силясь постигнуть их своим малым разумом.