Внезапно меня просто затошнило от Голливуда.
Затошнило от этих декораций и пустых телесных оболочек, которые занимали пространство, не заполняя его. Я устал от их лживых улыбок, от их воздушных поцелуев, от их воркующих голосков, говоривших тебе: «Да-ра-гой, ну я так рада тебя видеть», тогда как заботило их только одно: чтобы видели их самих. Все здесь было фальшивкой! Такой же фальшивкой, как крашеные блондинки, по чужим постелям прокладывавшие себе путь к ролям добродетельных матерей или волевых женщин. Такой же подделкой, как те актеры, идолы женщин, что проводили ночи, шляясь по гей-клубам, которыми, как дурной сыпью, был усеян бульвар Санта-Моника.
Я бесился на Голливуд.
Я ревновал Голливуд.
Но больше всего я был зол на Голливуд за то, что он отказывается поделиться со мной всем, чем может.
Я находился под надписью «Голливуд». Туда привез нас Дом — на плато величиной, вероятно, с футбольное поле, лежащее южнее этих букв высотой тридцать футов. Ближе некуда — дальше можно было уже только карабкаться в гору.
Эта надпись. Блестящий манок, который я еще подростком искал взглядом и который завлекал меня почти всю жизнь. На таком близком расстоянии этот блеск оказался дешевым листовым металлом и крашеным деревом.
Дом и Нили вышли из машины, я тоже. Отсюда, сверху, открывался вид на лос-анджелесский бассейн, простиравшийся до горизонта, и огни города мерцали и гасли вдалеке.
Нили не столько глядел на все это, сколько любовался.
— Вам нужно понять, — заговорил он, — людей вроде Гарри, людей вроде Луиса Майера, Дэвида Сельзника[50], Голдвина[51], Занука, братьев Уорнер; вам нужно понять их. Маленькие, уродливые людишки, сыновья иммигрантов, у которых не было за душой ничего, кроме грязи на собственной коже. Их все ненавидели. Ненавидели или из-за страны, из которой они приехали, или из-за их ломаного языка. Ненавидели из-за веры, которую они исповедовали. Просто и откровенно ненавидели. И вдруг, в один прекрасный день, этим людям приходит в голову идея отправиться на Запад — в Калифорнию, Лос-Анджелес, город коров, где коров днем с огнем не сыщешь. Но они, эти самые парни, приехали сюда и кое-что здесь создали. Создали киноиндустрию. Понастроили свои киностудии. «Эм-джи-эм», «Парамаунт», «Фокс» и «Уорнер». Они понаделали звезд, стали рассказывать сказки, начали с ложечки кормить весь мир своими фантазиями.
Нили настолько увлекся, что стал похож на проповедника.
Дом закурил.
Нили продолжал:
— А когда им все это удалось, они голыми руками сотворили оазис на этой бесплодной земле. Они выстроили город. Они воплотили мечту в реальность. Они подарили нам Голливуд.
Голливуд. С тех дней, когда я занимался рубкой деревьев, я кое-что помнил.
— Голливуд! Да здесь падуб[52] никогда не рос и вообще не может вырасти! Почва не та, — ответил я, оставшись равнодушным к проповеди Нили. — Даже название этого места — такой же собачий бред, как то, что тут производят для пичканья людских душ.
Я глубоко втянул воздух, выпачкав нос и рот в грязи от земли, на которую я упал. Она перемешалась с желудочным соком, который жег кислотой мою глотку и собирался в зеленоватую лужу прямо перед моим лицом. Мое тело скрутил легкий спазм. Я поднял затуманенные слезами глаза и увидел Нили со все еще сжатыми кулаками после того удара в живот, который он только что мне нанес. На лице у него по-прежнему была улыбка.
Нили сказал Дому:
— Подними его.
Дом протянул ко мне свои огромные, как говяжьи мослы, ручищи и оторвал меня от земли, схватив за рубашку и за кожу.
Я услышал, как Нили говорит: «Туда», но не понял, что он имел в виду. От страха я решил, что он говорит о крае плато.
— О Боже, — пролепетал я. — Господи, нет!
Моя спина хлопнулась о капот «линкольна», ударившись об украшение капота. Из меня хлынул еще один фонтанчик желудочного сока. Он стек у меня по подбородку и забрызгал грудь.
— Сдерни с него брюки, — сказал Нили.
— Боже, о Боже…
Дом не столько стащил с меня штаны, сколько сорвал их.
Сквозь собственный скулеж я расслышал звук металла о металл. Раскрывали нож. Прикосновение лезвия к паху я почувствовал сразу всем телом — острие ножа казалось одновременно холодным и горячим.
Я перенесся во Флориду. Ощутил тамошний влажный воздух. Почувствовал, как шершавая деревянная стена заправочной станции до крови расцарапывает мне кожу.
— Я даю тебе выбор. Джеки! Джеки, ты меня слушаешь? — Пара пощечин — чтобы добиться от меня внимания. — У тебя есть выбор. Или я отрежу твои маленькие черные яйца…
Кончик лезвия скользнул по моим яичкам.
— Или отрублю твой большой черномазый член. Если отрежу яйца — значит, ты последний ниггер в своем роду, но ты все-таки трахаться сможешь. Если отсеку тебе член…
— Пожалуйста…
— Если отрежу тебе член — значит, ты больше не сможешь шляться по бабам, зато когда-нибудь, если захочешь иметь ребенка, из тебя там капельку семени сумеют выдавить. Выбирай сам, Джеки.
— Пожалуйста, не надо. Не де…
— Ну, так что ты выбрал?
— Я все сделаю.
Мое хныканье только разозлило его:
— Член или яйца? Член — или — яйца? — Лезвие перемещалось с одного на другое.
Я не мог думать. Не мог заставить себя даже представить, чем один вариант лучше другого. Я сник, как тряпка, и только рыдал:
— Я… мо-мо-мои…
— Ну?
— Не надо…
— Член или…
— Пожалуйста, не надо!
— Ну?
— Я…
— Ну?
Меня стошнило.
— Ну, выбрал?
— Мо…
— Выбирай скорее, черт возьми, или, клянусь небом, отрежу тебе и то, и другое!
— Яйца! Хрен с ними, яйца, — жалко прорыдал я, — отрежь яйца… отрежь их…
Я приготовился, если такое вообще возможно, к насилию, до которого оставался всего миг.
Но этот миг так и не наступил.
Я почувствовал, что нож, вместо того чтобы вонзиться в меня, отодвигается от моей плоти.
Дом выпустил меня.
Больше меня ничто не держало, и я рухнул на землю.
— Ты меня слышишь, Джеки? — Нили. Совсем близко. Шепот прямо мне в ухо.
Я прохныкал, что слышу.
— Даю тебе время до утра, о’кей? Мне плевать, кто она, мне плевать, где ты ее подберешь, но я даю тебе время до утра, чтобы найти себе в жены какую-нибудь черную мартышку, иначе я отрежу тебе и член, и яйца, и это — только на закуску.
Нили говорил без малейшей злобы или ненависти в голосе. Он говорил очень спокойно, очень ровно, как нечто вполне естественное, и от этого мне сделалось еще страшнее.
Он поднялся, но я все так же отчетливо расслышал его слова:
— Джеки, этот город принадлежит Гарри. Это он его построил. А в городе Гарри ниггеры не трахают белых женщин. Тем более белых женщин, принадлежащих Гарри.
Дом хотел было подобрать меня, но Нили остановил его:
— Оставь его. Обратно дойдет сам. Может, по дороге встретит какую-нибудь чернушку, возьмет себе в женушки.
Лежа на земле, я сквозь слезы наблюдал, как Нили и Дом, косая сажень в плечах, забираются в «линкольн», как «линкольн» уезжает.
Лежа на земле, я сквозь слезы посмотрел вверх. Надпись гласила: «ГОЛЛИВУД».
* * *
Я валялся на земле, в грязи, со спущенными к лодыжкам брюками, зато с головы до ног обряженный в позор. Меня обесчестили. Мое мужское естество осталось при мне, нетронутым, но его у меня вырвали. Я представлял собой жалкое зрелище. Я корчился от стыда и плакал.
Когда слезы иссякли, я поднялся, натянул на себя брюки и поплелся прочь от этого холма. Я горбился, будто мое тело все еще не оправилось от удара Нили.
Минут за сорок я добрался до Франклина в Лос-Фелис. Никто не обращал на меня внимания — ни машины, ни пешеходы. В разорванной одежде, забрызганный грязью, я был для них попрошайкой.