Джеки решил, что это забавно.
Эд решил, что Джеки над ним смеется.
Эд выгнал Джеки из своего шоу.
После этого Джеки с позором был выставлен с телевидения.
Это погубило карьеру Джеки.
В конце 1950-х телевидение, все еще пребывая в младенчестве, уже обладало таким могуществом. Появившись у Салливана, Паара или Годфри[31], какой-нибудь артист, раньше выступавший по клубам, мог в одночасье прославиться. А не появившись там, артисты могли до конца жизни оставаться теми же, кем и были, — никому не известными исполнителями, которые шутят или напевают в прокуренном помещении в ночные часы.
Но телевидение не просто в корне меняло жизнь людей, оказывавшихся внутри него. Оно меняло жизнь всех людей. Как только ТВ начало вещание от океана до океана, вся страна зажила по одним часам. Нам показывали развлечения в прямом эфире. Нам показывали спорт в прямом эфире. Нам показывали новости в прямом эфире.
Нам показывали мир не в записи.
Как брандспойтами и бойцовыми собаками разгоняют борцов за гражданские права — вживе.
Как главари мафии ссылаются на Пятую поправку — вживе.
Запуск спутника и как у Айка сдали нервы — вживе.
И как-то вдруг обнаружилось, что весь мир уже не находится где-то там, вдалеке. И как-то вдруг катодно-лучевое изображение любого крупного события — славного, жуткого или дивного — сделалось такой же деталью интерьера вашей гостиной, как торшер, кофейный столик в форме листика клевера и диван. И как-то вдруг вы уже больше не могли оправдываться незнанием того, что происходит где-то там, на Юге, или на Севере, или далеко на Западе. Как бы вы к этому ни относились, блаженное неведение кануло в прошлое точно так же, как кринолины или фалды фрака. Действительность вторгалась в жизнь каждого.
Есть и такие болтуны, которые готовы тявкать о том, что Америка потеряла невинность, когда перед нами засветились голубые экраны телевизоров. Но, во-первых, страна, которая была украдена у туземцев и построена на горбах рабов и кули, никогда не знала невинности. Все, что мы отмели, — это невежество. Таково было могущество телевидения. Такова была сила убеждения телевидения. Однако, чтобы полностью наслаждаться этим преимуществом, нужно было принадлежать к миру телевидения.
Вы не могли принадлежать к этому миру, если Эд Салливан думал, что вы над ним смеетесь.
Март 1958 — май 1959
Фрэнсис Клигман перестала быть Фрэнсис Клигман. Фрэнсис Клигман стала Фрэнсис Кларк.
Ребята из Си-би-эс, которым она так полюбилась на представлении в Виллидже, полюбили ее еще больше после того, как силком заставили девушку деэтнизировать свою фамилию.
Я спросил у Сида, что он об этом думает.
Он передернул плечами.
— Люди не против того, чтобы смотреть по телевизору евреев, — просто они не хотят, чтобы им напоминали о том, что они смотрят по телевизору евреев.
Сид сказал, что Фрэнсис заартачилась, когда ее попросили переименоваться в Кларк, заявила, что ей плевать на то, кто еще менял свои фамилии, и плевать, какой славы они достигли, нося свои новые фамилии. Она — Фрэнсис Клигман, и точка.
Понадобился пятидесятитрехминутный телефонный разговор с Дайной Шор[32], чтобы убедить ее в том, что изменить имя — не означает продать душу.
Если не считать этого небольшого облачка, всё для Фрэн оборачивалось как нельзя лучше. Скоро у нее должна была выйти новая пластинка. На этот раз — в Ар-си-эй. Можно было ожидать большого успеха.
В Си-би-эс не хотели полагаться на случай. У них уже имелись виды на свою новую звездочку. Телевизионщики попросили Фрэн повременить примерно месяц с выпуском альбома. Им хотелось, чтобы ее песни прозвучали там, где их обязательно заметят. Им хотелось, чтобы они прозвучали на первом в новом сезоне шоу Салливана.
Фрэн узнала об этом, когда была в Лос-Анджелесе, и пришла в неописуемый восторг. Еще бы! Новая пластинка на первом шоу нового сезона с Салливаном. Помимо того, что Фрэн и впрямь была очень талантлива, такая реклама гарантировала ей ошеломительный успех. Уже в понедельник после воскресного шоу, в котором появится Фрэнсис Кларк, ее имя будет у всех на устах.
После того, как ей сообщили новость, Фрэн первым делом позвонила с океана мне, настаивая, чтобы я пришел на передачу, был рядом с ней. Как раньше. Как в пору Театра на Четырнадцатой улице.
Я ответил, что ни за что не пропущу такого случая. Раз двадцать повторил, как я рад за нее.
Мы оба повесили трубки.
Из другой комнаты отец хрипло прокричал мне, что ему нужна доза.
* * *
У Артура Миллера была Мэрилин Монро. У армии был Элвис. У меня — отец.
Я ненавидел отца. Никакое другое, менее жесткое, слово тут не подошло бы. Я ненавидел его, но по-прежнему жил с ним. Это был какой-то безумный синдром дурного обращения. Когда-то меня удерживали его побои, страх перед побоями. Теперь, когда он стал безвредным и жалким, это было чувство вины. Невысказанная клятва, адресованная матери, не давала мне бросить его на произвол судьбы: иначе я чувствовал бы себя виноватым. Мне суждено было заботиться о нем, пока он жив. И пока он жив, мне не суждено было стать свободным.
Сколько способов умереть существует для алкоголика? Сколько способов закончить жизнь — для наркомана? Столько же, сколько ночей я убаюкивал себя перед сном, перебирая в уме все эти способы. Обыденный: пьяница падает. Пьяница разбивает себе голову. Пьяница слишком пьян, чтобы как-то помочь себе, он просто лежит и истекает кровью. Сенсационный: наркомана изрешетили пулями во время налета агентов ФБР из отдела по борьбе с наркотиками. Просто иронический: пьянь, рвань и дрянь — у него отказывает сердце, когда он поднимается по лестнице, и он испускает дух на тех же ступенях, где много лет назад испустила дух моя мать.
Но ничего этого не происходило.
Как бы разрушительно ни действовали на моего отца спиртное и наркотики, они не могли его уничтожить. У него выработалась сопротивляемость. Курево, колеса — ему все трын-трава. Спиртное для него — все равно что стакан прохладной воды. Мне ничего больше не оставалось, как сидеть и дожидаться, дожидаться, дожидаться, когда же его не станет.
Сколько способов умереть существует для алкоголика? Сколько способов закончить жизнь — для наркомана?
Для моего папаши — по-видимому, ни одного.
Прервав поток ругани, я извинился перед Сидом за то, что заставил его все это выслушивать. Я зашел к нему на работу поплакаться в жилетку — и теперь нападал на своего отца — этого зловонного алкаша. Этого паршивого, проспиртованного ублюд…
Снова — Сиду:
— Извини.
Сид пару секунд сидел молча. Он немного поерзал за своим письменным столом.
— Я хочу тебе кое-что рассказать, Джеки. Мне надо было сразу рассказать тебе это… — Он умолк, обвел взглядом комнату, посмотрел в окно. На меня он не глядел. — В моей жизни… э… было время, когда я слишком много пил. Слишком много, слишком часто.
У меня вырвалось:
— О-о! — От удивления, от любопытства. Но больше всего — от сожаления, что я толковал перед Сидом о том, как должны умирать пьяницы.
— Да что там говорить! Я был алкоголиком. До сих пор им остаюсь. То-то и оно: привыкнешь к бутылке — она больше никуда от тебя не уйдет.
Сид ждал, что я скажу что-нибудь в ответ.
Я не проронил ни слова.
Сид продолжал:
— Когда Эми… когда ее не стало, я на некоторое время будто в яму провалился. Ты представить себе не можешь, как мне было больно, когда она… И вот, живешь с этим пару недель, несколько месяцев и наконец ты уже не хочешь так жить, не хочешь ничего чувствовать. Тут-то на помощь и приходит спиртное. — Сид рассеянно водил пальцами по столу. — И вот я, когда слушаю, как ты говоришь про своего отца…