— Я собиралась дать тебе послушать.
— Я просто ехал куда-то и вдруг слышу… прямо затрясся весь. Я так волновался, я…
— Я хотела дать тебе послушать. Хотела позвонить тебе и… Я так нервничала, места себе не находила. И тут вдруг узнаю, что пластинка уже вышла, что ее уже запустили и…
— Ты не сказала мне, что сменила имя.
— Ты не сказал мне, что твой отец умер.
Тут нам пришлось резко затормозить. Пришла официантка, принесла нашу еду — это позволило растянуть передышку. Я сидел, как боксер, отдыхающий между раундами, и представлял себе, как буду драться после звонка.
Официантка ушла.
Раунд второй.
Не успел я раскрыть рот, как Томми сказала:
— Мне жаль, что твой отец умер. Я знаю, ты с ним не всегда ладил, вернее, совсем не ладил. Но все равно…
Уткнувшись в тарелку, не желая говорить об этом, я буркнул:
— Выглядит аппетитно. Надеюсь, ты голодна.
— Нет, не голодна. Все равно, это была для тебя утрата, и мне жаль.
— Так почему ты сменила имя?
Томми-Тамми не понравился мой тон. Секунду она, похоже, колебалась: встать из-за стола и уйти или схватить ножик для масла и пырнуть им меня. Потом успокоилась и сказала:
— Это псевдоним, сценическое имя. Я же говорила тебе, что собираюсь поменять имя.
— Как-то упоминала. Сказала — может быть, поменяешь. «Может быть» — вот что ты сказала…
— Я говорила тебе: «Томми» — это слишком… А вот «Тамми» — звучит что надо.
— Тамми. «Тамми» через «а». Тамми Террелл.
— Да. Это так…
— Террелл. Тамми… Но почему Террелл? Ты же могла придумать какую угодно фамилию. Почему ты выбрала «Террелл», почему?
Томми-Тамми — ни гу-гу в ответ.
— Почему «Террелл»?
— Это фамилия одной моей подруги, Джин. Это фамилия ее брата. Это их фамилия — Террелл, и он посоветовал мне взять ее. Он сказал, что она подходит к имени Тамми, хорошо звучит. Я тоже так думаю.
— А что еще тебе от него перепало, кроме фамилии?
Не успел я закрыть рот, как она уже вскочила с места и устремилась к выходу. Я ухватил ее за запястье, но она отбросила мою руку, как какую-нибудь тряпку. Я снова бросился к ней, но уже не для того, чтобы схватить, — я не удержал бы ее, если бы даже захотел, — а для того, чтобы прикосновением сказать то, чего я, болван, не мог сказать словами: «Прости. Не уходи. Я погибаю, и, пожалуйста, не бросай меня одного. Пожалуйста, не оставляй меня».
Она стояла на месте, стояла там, откуда уже приготовилась уйти, приготовилась вернуться к той жизни, которую вела без меня.
Она стояла…
Она села. Долгую, долгую минуту мы оставались неподвижны друг напротив друга, по разные стороны стола, точь-в-точь как два самых чужих человека на всей планете.
Наконец Томми-Тамми или Тамми-Томми овладела собой и произнесла:
— Ты очень, очень обидел меня, Джеки.
— Прости. Я ревную, честно признаюсь. Я… Я услышал твою запись, услышал, как диск-жокей назвал тебя Тамми Террелл, и подумал — ну, знаешь, — подумал, что, может, ты замуж вышла, а мне ничего не сказала. Я мчусь сюда во весь опор — и тут вижу тебя с этими… с этими парнями, с этими музыкантами. Музыканты. Ты же знаешь, какие они. Будь в них побольше пороху, они бы все друг с другом спали, а может, они так и делают.
Тамми-Томми бросила на меня такой равнодушный взгляд, что стало ясно: я попусту растрачивал слова, ее эта тема совершенно не волнует.
— Да я не о том… Меня обидело другое. Когда у тебя умер отец, а ты решил скрыть это от меня…
— Да я же не… Как я могу скрыть смерть отца? Я не рассказывал тебе потому, что я его не любил.
— Но дело не в нем — дело в тебе. В тебе и во мне. Любил ты его, ненавидел ли, — все равно ты что-то должен был чувствовать, когда он умер. И, что бы ты там ни чувствовал, ты хотел скрыть это от меня.
— Да, хотел. Я хотел скрыть свои чувства от тебя. У тебя столько работы, ты пытаешься записать пластинку, а тут я на тебя наваливаюсь, да еще папашу своего наваливаю?
— Я хотела помочь тебе, что бы там у тебя ни творилось в душе. Я хотела — хотела быть частью твоей жизни, а ты попросту оттолкнул меня. Ты хоть понимаешь, что это такое? Когда любишь кого-то, думаешь, что тебя тоже любят…
— Я тебя на самом деле люблю.
— И чтобы доказать это, обращаешься со мной как с чужим человеком?
У нее на глазах показались слезы — одна, другая, потом целый поток. Кажется, я никогда прежде не видел, как она плачет. Точно, не видел. Иначе я бы запомнил. Видеть, как она страдает, и понимать, что все это из-за меня, мне было больнее всего на свете. Это было такое горькое зрелище, что мне никогда этого не забыть. Я как мог попытался утешить ее.
— Да пойми же ты, пойми: я сделал так ради тебя.
— Что за… Что за глупая вы…
— Если б я позвонил тебе, когда отец умер, ты бы прилетела ко мне?
— Сам знаешь, что да.
— Ага. Знаю. Ты бы ко мне прилетела, ты бы держала меня за руку, поцелуями унимала мою боль. Хорошо, а как бы ты одновременно могла записывать пластинку?
— Да хватит! Заладил про мою пластинку! — Она снова схватилась за голову. — Пластинка — ерунда! Ничего она не значит!
— Да это же ты всегда твердила, что я просто хочу прославиться, а мне нужно понять, что мы делаем нечто особенное. Да, то, что мы делаем, — действительно особенное. Твое пение, во всяком случае. И я не собираюсь мешать твоему пению, не собираюсь мешать тебе становиться самой яркой звездой, которой ты обязательно станешь.
Она хотела было что-то возразить.
— Чтобы тебя все могли услышать, чтобы все поняли, какая ты особенная, — я-то давно это знаю. Я не противодействую тебе, я… Я вперед тебя подталкиваю. У нас еще есть время.
В ответ Тамми-Томми рассмеялась, и смех этот был совсем не радостный.
Я взял ее за руку. Перегнувшись через стол, поцеловал ее слезы. И снова повторил:
— У нас еще есть время.
Она тоже подалась вперед, потерлась щекой о мою щеку. Могло ли быть в мире что-нибудь нежнее ее кожи?
Очень скоро Тамми-Томми — Тамми, теперь она была Тамми, — очень скоро она успокоилась, перестала плакать, и тогда мы с ней начали усиленно изображать парня с девушкой, которые вместе обедают. Пару раз, когда мы переставали изображать, когда на минутку расслаблялись — она смеялась над какими-то моими словами или я растворялся в ее улыбке, — тогда все становилось как прежде, как бывало за несколько лет перед тем, когда я был еще комиком, вкалывавшим по ночам, а она — всего лишь певичкой, выступавшей по разным кафе. Но такие минутки наступали и проходили очень быстро. Становилось очевидно: как бы дороги друг другу мы ни были, если мы и впредь будем жить порознь, нам будет все труднее и труднее удерживать любовь.
Мы немного поболтали. Поделились новостями. Тамми поинтересовалась, так ли я близок с Сэмми Дэвисом-младшим, как она пару раз читала о том в негритянских газетах. Вместо ответа я потащил ее к телефону-автомату, бросил монетки, набрал номер Сэмми в Лос-Анджелесе. Его не было дома. Домработница сообщила, что он в Чикаго, где у него выступления в «Сент-Клэр». Тамми сказала: ладно, она верит, что я знаю Сэмми, но сказала это так, будто не очень-то поверила. Я разузнал телефон чикагской гостиницы, где остановился Сэмми. Скормил телефону еще несколько монеток. Набрал номер. Меня соединили с его комнатой. После бурных приветствий, какими обычно обмениваются закадычные приятели, мы с Сэмми пару минут потрепались о том о сем и ни о чем. Потом я передал трубку Тамми. Сэмми и Тамми потрепались минутку о том, какой я классный парень и какой у меня талант. Он выразил надежду, что «ребятки», то есть мы, в ближайшем будущем должны далеко пойти. Потом Сэмми попрощался с «деткой» и повесил трубку.
Думаю, тут я впервые по-настоящему вырос в глазах Тамми.
Мы покончили с едой и еще немного посидели, пока не стало ясно, что время, нужное для того, чтобы поговорить друг с другом, намного превышает те минуты, что мы с ней провели за разговором. Она задала последний вопрос: долго ли я пробуду в Детройте? Я сказал, что мне нужно возвращаться в Нью-Йорк, а потом отправляться на гастроли.