Оба Фрэнка — Синатра и Костелло — услышали о кончине моего отца. После моего выступления в «Сэндз» они не могли об этом не прознать. Оба прислали венки на похороны, кое-какие денежные суммы — на покрытие моих расходов.
Фрэнк — Синатра — позвонил мне, чтобы высказать сочувствие и поддержку. Мы с ним немного поговорили, хотя мне не верилось, что он станет попусту тратить на меня время. Но он, похоже, не спешил отделываться от меня: мол, как дела, малыш, отлично, ну, мне пора. Покончив с соболезнованиями, он перешел на другие темы, поинтересовался, что я поделываю. Я сказал, что Сид устроил мне выступление в «Слапси-Максиз» недели через две — это будет мое первое шоу на побережье, в городке западнее Лас-Вегаса, где живут все идиоты.
Фрэнк посмеялся над этим. Поздравил, сказал, что «Максиз» — модное место, что иногда среди публики там попадаются и перчинки в виде пролетариата. Если я там хорошо выступлю, мне светит большой успех в дальнейшем. И добавил, что, раз уж я буду в Голливуде, то мне нужно непременно забежать в «Сайрос» и посмотреть на Смоки[37].
— Смоки?
— Сэмми. Он возглавляет трио. У парня потрясающее шоу.
Я ответил Фрэнку, что это было бы здорово, но, говорят, когда выступает Сэмми, то на его шоу остаются только стоячие места. Пробиться туда практически невозможно.
— Об этом не беспокойся, дружище. Твое дело — добраться до «Сайрос».
Фрэнк закончил разговор.
* * *
В отличие от большинства людей, которые только что схоронили родню, я сразу же после погребения превратился в настоящего тусовщика. Я шлялся по всем клубам и ночным заведениям, побывал в каждой дыре, где предлагалась музыка со спиртным или любыми другими законными развлечениями. Я занимал всякую свободную минуту дня танцами и выпивкой, потому что, если хоть одна минута оставалась свободной, то в эту минуту мне в голову лезли мысли об отце, и мысли эти были паршивыми.
Какая несправедливость!
Он делал мне гадости. Он издевался надо мной. Мне было безразлично, что он умер. У меня не было оснований огорчаться из-за его смерти… а мне было не по себе. Чувство вины — так это принято называть. Оно проникало, просачивалось в меня, и никакое бухло, никакой джаз не в силах были его вытравить.
Бежать отсюда!
Мне нужно бежать отсюда. Прочь из этой старой квартиры, где я так надолго застрял, прочь из Гарлема. Прочь от прежней жизни. Я быстро приискал себе новое жилье, в Мидтауне, и стал паковать вещи. Взять с собой самое необходимое — ничего лишнего. Никаких памятных мелочей. Никаких реликвий. Ничего из вещей отца. Все отцовское я сплавил мусорщику. Никакой багаж больше не обременял меня. Отца я схоронил, а теперь мне хотелось схоронить в соседней яме мое прошлое.
Наступил канун моего отъезда. Я уже был почти собран. И вдруг пришел Малыш Мо. На похороны он не приходил, так что мы не виделись уже много лет — с того самого дня, как я ушел из грузчиков, а он так со мной обошелся, как будто я пытался соблазнить его сестру.
Я открыл дверь — он стоял на пороге. Он изменился. Не просто повзрослел. Он стал серьезным. Очень серьезным — но не так, как обычно бывает, когда человек думает о чем-то. Скорее, у него был такой вид, будто свою серьезность он всегда носил теперь с собой, как носят часы или бумажник.
Я улыбнулся, когда увидел его, и он тоже изобразил что-то вроде улыбки. Мы неуклюже обнялись и обменялись замечаниями насчет того, как каждый из нас хорошо выглядит.
Я пригласил Малыша Мо войти.
Он не был против.
Потом мы постояли секунду-другую на месте. Похоже, нам и сказать-то друг другу больше нечего.
Как странно. Между нами было метра полтора, не больше, но с таким же успехом нас могла бы разделять целая миля. Мы с ним двигались по жизни в противоположные стороны, набирая скорость, и никакое радушие в мире не могло бы покрыть этого расстояния за то короткое время, в течение которого мы должны будем превратиться просто в двух парней, когда-то знавших друг друга. В чужаков со знакомыми лицами.
Я поблагодарил Малыша Мо за соболезнования, которые он мне послал.
— Мне было жаль, когда я узнал, — сказал он. — Твой старик был…
— Ублюдком?
Он улыбнулся — на сей раз искренне.
— Все равно, терять близких — всегда горе.
Я пожал плечами, не желая вдаваться в подробности сложных, двойственных чувств, связанных у меня с отцом.
Вместо этого я спросил:
— Ну а ты-то как?
— Работаю сейчас в «Таймс».
— В «Таймс»? Молодец. — Я изобразил энтузиазм. — Здорово, просто отлично. Ты всегда был толковым, с головой на плечах. Ну, значит, тебе удача привалила…
— Загружаю газеты в грузовики, — оборвал меня Малыш Мо. Он произнес это таким тоном, как будто в этой работе не было ничего плохого. Но стало понятно, что и ничего хорошего в ней тоже нет.
Я даже не знал, как на это реагировать: умерить ли свои похвалы или пожелать ему при первом же случае бежать от такой работы, как от чумы.
— Но ты-то хорошо устроился, Джеки.
Притворно-скромно:
— Пожалуй, неплохо.
— Не пожалуй, а точно. Все время твое имя в газетах вижу. Вижу, ты то в одном клубе, то в другом работаешь.
— Ты бы как-нибудь зашел, — предложил я. — Поглядел бы представление.
— Ага. Ну да, я бы не прочь. Только, я думаю, меня не пустят на шоу в «Копакабану». Наверно, в «Аполло» я бы еще мог тебя увидеть. Наверно, да. Только вот ты никогда не выступаешь в «Аполло». — Он таким тоном обронил это замечание, будто ножом в бок меня пырнул.
Я решил переменить тему разговора, начав было:
— Ну, знаешь, Малыш Мо, что я тебе скажу…
— Моррис. Я больше не Малыш Мо. Все, вырос.
К той пропасти, что уже разделяла нас, вмиг прибавилось расстояние еще в полмили.
Моррис оглядел мои упакованные пожитки. И не столько спросил, сколько сказал:
— Значит, меняешь жилье?
— Ну, просто перебираюсь поближе к центру.
— Нам тут не хватать тебя будет.
— Но ведь Мидтаун — не Китай. Ты сам знаешь, что можешь…
— Я не то хотел сказать. Я хотел сказать, что нам нельзя терять своих собратьев. Это неправильно.
— Неправильно — что? То, что негры добиваются успеха, что переезжают в кварталы получше?
— Переезжать — это значит уезжать, оставляя здесь свой народ. Выходит, ты делаешься успешным чернокожим, только когда не обязан уже жить вместе с другими чернокожими.
Ну так вот, когда ты — когда собратья вроде тебя уезжают отсюда, неправильно получается.
— И что же, мне тут оставаться только для того, чтобы это выглядело прилично в глазах других негров…
— Надо говорить — «чернокожие».
— А тебе не кажется, что в глазах других негров, — я нарочно сделал упор на этом слове, — прилично выглядит то, что я упорно работал и заслужил право жить в хорошем районе…
— Гарлем для тебя плох?
— Я не сказал… — Только тут я осознал, как тяжело дышу. Этот разговор отнимал у меня столько сил, будто я бежал в гору с карманами, набитыми свинцом. — Здесь у меня больше ничего нет.
— А как тут может что-то быть для кого-нибудь, если все чернокожие вырываются отсюда, стоит им чего-нибудь добиться?
— Хватит об этом. Мне-то что до того, как поступают другие. Я о себе говорю. Какая разница — уеду я или останусь? Один человек ничего не решает.
Моррис кивнул, как будто понял меня. Кивнул, но тут же сказал:
— Не просто один человек. Еще один человек.
На этом мы и закончили разговор. Закончили настоящий разговор друг с другом. Еще немного поболтали о спорте, о музыке. О предметах, о которых можно было поговорить, не поскользнувшись. Но нам обоим было ясно, что мы болтаем только для того, чтобы у нас не возникло чувства, словно мы ничего не сделали для сохранения нашей былой дружбы, от которой осталась одна видимость.
Сказав:
— Ну, мне, наверное, уже пора. — Моррис дал мне понять, что игра окончена.