Но капитан с мостика не уходил. Он вдруг обратился к старпому: «Геннадий Иванович, прикажите разбудить боцмана. Пусть отдает второй якорь. И позвоните вниз: машины держать в постоянной готовности. Рейд открытый, знаете…» Чиф[1] было возразил: «Так ведь погода, Иван Кузьмич, как по заказу!» Капитан, ничего не объясняя, приказал ему поторопиться.
Все указания капитана были выполнены, однако сам он продолжал оставаться на мостике.
Прошло часа полтора, по-прежнему было тихо, и вдруг со стороны океана я увидел черную стену. Она закрыла горизонт и двигалась к нашему теплоходу.
Я крикнул капитану, но капитан увидел все сам, зазвякал машинный телеграф: наш старик дал «полный вперед». Едва мы успели набрать скорость, как черная стена обрушилась на нас. Нос судна зарылся в воду, мы ощутили удар под днищем, и «Рыбная индустрия» прыгнула вверх…
Потом мы узнали, что где-то в Тихом океане, у берегов Америки, началось землетрясение, произошло смещение земной коры, и родилась тектоническая волна цунами. Волна со страшной скоростью помчалась по океану, пока не ткнулась в злополучный остров.
Вслед за первым валом с океана пришли еще два. Обе наши машины работали полным ходом, и мы держались носом против гигантской, более чем тридцатиметровой темно-зеленой стены с белой каемкой пены наверху. Нас волокло на берег, но якоря всерьез «забрали» грунт, и мы устояли. Я видел, как волна развернула рыбацкий сейнер неподалеку от нас. Вторая волна, идущая с океана, подхватила его, закрутила, и сейнер исчез в водовороте…
Фантастический вал, поднимавшийся все выше по мере того, как мельчало дно моря, выкатился на берег и накрыл беззащитный городок на острове. Затем волна отступила в океан и унесла с собой все хозяйственные постройки, жилища и их обитателей. А наше судно устояло… Вокруг «Рыбной индустрии» плавали деревянные обломки, жалкие остатки домашнего скарба и человеческие трупы. Мертвых животных не было видно… Потом мы вспомнили, что звери в отличие от людей предчувствуют цунами и уходят повыше, в горы.
Многие годы спустя я часто ломал голову над тем, что произошло перед катастрофой, задумывался над поведением нашего капитана, всю жизнь проплававшего в океане, и надеялся сам приобрести способность чувствовать приближение неожиданного. Счастья, беды, катастрофы и радости… И когда наконец занял место капитана на мостике корабля, то решил, что такое качество уже приобрел, удача всегда сопутствовала мне, и я был уверен, что приближение опасности сумею распознать.
Незадолго до катастрофы на меня свалились несчастья, правда, все они случились на берегу, и мне не приходило в голову, что, может быть, все это — предостережение большой беды в море.
Как бы то ни было, я не сумел предугадать несущуюся ко мне навстречу опасность вовремя. Сверхъестественных способностей, как у нашего мастера на «Рыбной индустрии», у меня не проявилось, и, выслушав приговор областного суда, я отправился отбывать отмеренное мне наказание.
…Исправительно-трудовая колония наша была на общем режиме и разделялась на отряды по сотне примерно заключенных в каждом.
Во главе отряда стоял офицер-начальник, у нас им был Игнатий Кузьмич Загладин, майор.
Человек он был пожилой, не вредный, в отряде его, на свой, конечно, лад, даже любили… Во всяком случае, порою забывали, что, по существу, Кузьмич над нами надзиратель.
На вид Загладин был щуплый, но силой бог его не обидел. Железный мужик, сам видал его в деле. А брал Загладин больше словом.
Любил майор приговаривать:
— Вольному — воля, заключенному — пай…
Пайка была не ахти, но жить можно. Только б волю к ней, к пайке, добавить.
А гражданин майор добавлял:
— Получив — не берегут, потерявши — плачут… Эх, ребята, бить вас некому. Человек, он рождается для воли, и большое это паскудство — запирать себя за решетку…
Странное дело, но я только сейчас стал соображать, какой трудной была доля Загладина и его товарищей по службе. Призванные перевоспитывать нашу донельзя разношерстную братию, пробуждать в нас иные чувства, нежели те, что привели каждого из зэков в новую систему необычных координат, они ведь, наставники наши, подвергались и обратному воздействию уголовной среды. С утра до вечера общались воспитатели с нравственно ущербным контингентом, а в нем находились, чего там скрывать, и сильные личности, цельные характеры, для которых не придумала судьба, к сожалению, иной альтернативы.
Есть в колониях такие «ловцы душ», что не каждый может им противостоять… А сколько той психической энергии, что выводится со знаком «минус», скопилось на небольшом пространстве, именуют которое «зоной»? Разве не цепляет эта энергия души тех, кто придет к нам изначально с добрым словом, не поражает здоровое их нутро, исподволь ведя разрушительную работу нравственной сути штатных наставников заключенных?
Сейчас мне кажется: Загладин знал об этой опасности, понимал, как все это не просто, сознательно вызывал на себя темную силу — ведь только с открытым забралом можно с нею сражаться. Но таких, как Кузьмич, наверно, совсем немного, он был человеком штучной работы… А сколько сегодня его сослуживцев каждое утро проходят ворота колоний, не зная о том, какая опасность их ждет в затаившейся «зоне»…
Кузьмич вдруг вспомнился мне сейчас, когда я медленно шел по улицам Калининграда, разглядывал лица встречных людей, поднимал голову к крышам домов и синему небу, стоял у витрин магазинов, киношных реклам и под широким каштаном пил с удовольствием квас.
Квас охладили так, что ломило зубы, и я пил небольшими глотками, как тогда воду из родника, на том острове.
«Сан-Сальвадор», — усмехнулся я и снова окунулся в кружку.
— Дядя, — услышал вдруг детский голос и повернулся.
Меня окликнула девочка, небольшая такая фея, с разбитой коленкой и розовым бантом на голове.
Я отвел кружку в сторону и опустился перед девочкой, молча разглядывая ее.
— Дядя, — строго спросила она, — у тебя волосы белые почему?
— Долго гулял под солнцем, — ответил я и тронул ладонью ручонку, — гулял под солнцем, добрая волшебница, и волосы выгорели совсем…
Маленькая фея молчала, решая про себя, достоин ли я ее сожаления.
— Тебе плохо, да? — сказала она наконец.
— Не знаю… Белые волосы — это ведь совсем не смертельно. Впрочем, может быть, ты сумеешь вернуть им настоящий цвет?
— Мама купила мне краски, — задумчиво произнесла фея, и тут, легкая на помине, пришла ее мама.
Я поднялся, провел рукой по феиным волосам и сказал маме, что у нее замечательная дочь.
Мама улыбнулась, ухватила за руку свое сокровище покрепче и глянула с любопытством на мою голову.
А я поклонился обеим и двинулся прочь от бочки с квасом и вереницы жаждущих, опять мимо витрин, пестрых платьев на тротуаре и улыбчивых их хозяек, уходил все дальше, туда, где начиналась наша улица, и корявый комок шевелился слева в груди, я думал о маленькой фее и белых своих волосах, мне стало немного грустно, рядом проходили люди, светлые, темные, русые, и наверное, есть у них то, что заботит их больше, чем белая моя голова.
Еще квартал, и начиналась улица. О ней немало думал ночами и днем, думал в океане, на капитанском мостике, в бараке исправительно-трудовой колонии, стоило лишь закрыть глаза — вставали вековые медовые липы и в зарослях сирени аккуратные домики в два этажа.
Мы любили тогда бродить широкими тротуарами, улица была долгая, на километры, невестились за изгородями вишни, роились мохнатые пчелы, позднее хвалились плодами яблони, и тяжесть их была им в довольство, и мы шли вдвоем мимо буйных садов, старались не думать о комнате в частной квартире, нам хватало ее на двоих — ведь эти сады расцветали для нас, и вишни, и яблони, и пчелы, и сладкий запах лип, и длинная улица нам не в тягость, мы мерили ее не раз и не два и никогда не уставали, ведь улица была нашей, и мы попросту были счастливы.