— Гм... Щекотливое дельце, - сказала Сплетница. - Щекотливое...
После этого мисс Джейкоб, покраснев, погрузилась в осмотр содержимого ридикюля, а полковник сосредоточил внимание на теноре, объявлявшем о своем скором уходе, и на Бьянки, которая заламывала руки, сетуя на Рок:
Mi lagneró tacendo della mia sorte amara[1]...
— Мне вовсе не нравится игра Бьянки, она впадает в крайности, - сказала миссис Брук, повернувшись к мужу.
— Ты абсолютно права, дорогая, она сильно переигрывает, - ответил мистер Брук с учетверенной сонной медлительностью: они с женой уже тридцать пять лет принципиально соглашались между собой во всем.
Стоя за креслом матери, Джеймс машинально поглаживал шарф, который она отбросила на спинку. Джеймс жалел, что пришел. Хорошо, что не все разлуки столь бурны, как пыталась убедить Бьянки. Сквозь золотистый полумрак зала Джеймс встретился взглядом с Берил Йетс. Уже три недели расторжение их помолвки волновало весь город, состоявший почти исключительно из «сливок» общества. Джеймс чувствовал себя неловко. Хотя разрыв с этой подругой сестры Маргарет вывел его из фальшивого положения, терзавшего совесть, тот легкомысленный поступок, что оскорбил Берил, вызывал у него угрызения. Он ни в коем случае не должен был впутываться в это недоразумение, которое началось несколько месяцев назад в оранжерее Киганов. Все случилось на балу, тогда Джеймсу почудилось, что он расстался с собственным «я», сняв его, точно фрак: он слышал, как цитировал Байрона, наблюдал за тем, как схватил Берил за руку и гладил ее тусклые белокурые волосы - и это все. В самом деле, ничего больше не произошло, когда миссис Киган и ее сестра внезапно появились в оконном проеме, рассмеялись, поцеловали Джеймса, поцеловали Берил, поздравили их и с притворно-таинственным видом увели в гостиную. Так захлопывается ловушка - ведь признаться в любви проще всего для того, кто ее не чувствует. Джеймс ненавидел ложь, но был при этом двоедушен. Он думал, что, не смея отступить, попытается забежать вперед, пересилит себя и постарается полюбить Берил Йетс, к которой питал дружескую приязнь, даже был отчасти привязан, хоть ей ни на секунду не удавалось тронуть его сердце. Однажды, в приступе отчаяния, он отправил ей письмо - без обиняков, но умолчав о главном секрете, - а пока писал, скрежетал зубами. Берил без объяснений прислала обручальное кольцо. Многие мужчины с радостью женились бы на мисс Йетс, хоть ее состояние было скромнее ее положения. Обладая весьма живым умом, она была образованнее многих молодых современниц. Берил отличалась нежным сердцем и сильным духом. Она не была наивной, умела смотреть отстраненно и даже порой свысока. Не уродливая, и, возможно, если ее чуть приодеть, можно даже назвать хорошенькой. К тому же ее глаза - редкостного цвета, напоминавшего плющ, но только плющ очень молодой и блестящий после дождя.
Эти глаза перебросили звездный мостик, млечный путь, изумрудную стрелу через зал и встретились взглядом с Джеймсом, однако не отважились задержаться. Джеймс поздоровался, поклонившись ложе с дамами Йетс. Миссис Йетс, неулыбчивая вдова, стиснула руку дочери. Не в силах понять этот разрыв, она смотрела теперь на Джеймса, как на ребус, ведь его облик оставался непроницаемым, сводясь, по-видимому, к одной лишь внешности, и был самодовлеющим. Облик молодого человека с красновато-коричневыми локонами, вившимися вокруг широкого, упрямого лба. В голубых глазах читалось строгое и страстное внимание, какое встречается у некоторых благородных зверей, - огонь, которому противоречили приветливый рот, будто созданный для улыбок, и удивительный подбородок с ямочкой. Джеймс Брук был высок, и в тот вечер, в полумраке ложи, благодаря длинному белому галстуку, казался еще выше, а его лицо четко выделялось на фоне бархатной тьмы. «Бедная Берил, - подумала миссис Йетс. - Бедное дитя. Но она еще так молода, все пройдет... Это всегда проходит». Берил постаралась сосредоточиться на музыке, но ей так и не удалось.
«Как легко страдать, - размышляла она, - как это легко...»
— Non dimenticami, non dimenticami mai[2] - рыдала Бьянки, теребя свою пышную грудь.
Джеймс не слушал. Он чувствовал, что краснеет, и это его раздражало. Краснел он часто - тонкая кожа. Его унижала собственная суровость к уважаемой особе, которой он дорожил. Вдобавок он только что заметил Сплетницу и прекрасно знал, какие слухи та распускает. Это тоже было весьма унизительно. Впрочем, лучше пусть говорят. Да, все лучше.
— Потому-то и расторгли помолвку, - заключила Сплетница, покачав головой и пошатнув сооружение из мелкоцветных роз, венчавшее увядшее личико не больше кулачка.
— Помолвка была расторгнута с обоюдного согласия двух семей, - сухо возразила мисс Гертруда Джейкоб.
— Вот именно, - вставил полковник. - И, как мне известно из надежных источников, произошло это потому, что взгляды мистера Брука по религиозным вопросам, к сожалению, не отвечают ее потребностям.
Сплетница тихонько хихикнула, а заскучавший полковник Суэттенхем сложил перчатки, подтянул живот и откланялся: тем временем опера приблизилась к концу, и Бьянки рухнула на сцену. Затем духовые грянули оглушительный аккорд, и мистер Томас Брук очнулся так же незаметно, как и уснул.
На Театральной площади пахло рекой, конюшенной пылью и камнем. Экипажи подъезжали под грохот колес, звон бубенцов и хлестанье кнутов. Между колясками сновали чернокожие грумы: когда они вступали в кромешную тьму, пощаженную ярким светом фонарей, виднелись лишь ленточки на цилиндрах да блестящие зубы. Низкорослые торговки фиалками брали крыльцо приступом, а затем разбредались под колоннадами и протягивали круглые, быстро вянущие букетики. Выездные лакеи выкрикивали имена, а треуголки кучеров в париках, гигантские в желтом свете, пенились белыми страусовыми перьями, сверкая золотыми галунами.
В глубине своего кабриолета мисс Гертруда Джейкоб плотнее закуталась в ротонду[3] из отделанной сутажом тафты. Она думала о Джеймсе Бруке, вспоминала этого ребенка с восковым лицом, изящного и подвижного, который приехал из Бенареса томный и покрытый испариной. «Уже тогда никто не мог устоять пред его обаянием, - размышляла она. - Да, обаяние матери... И даже сегодня... Но что за странный человек! Похоже, он способен сделать или узнать все и стать, кем захочет».
Несмотря на роскошь, Бат уже миновал зенит своей славы, и наемные клячи гадили под деревьями Цирка, чья округлость повторяла сферическую форму английских секстанов, раскачиваемых семью морями. Этот город отличался величием кенотафов или высокопоставленных чиновников в отставке, что коснеют посреди архитектурных творений Джона Вуда[4] и возмущаются при виде колониальных биржевых игроков или приезжающих на воды американских плантаторов. Одни выгуливали мопсов под рассаженными в шахматном порядке деревьями, другие убивали время за нескончаемыми партиями в криббидж[5], третьи обсуждали последние проповеди и грядущие избирательные реформы. Джентри утратили вкус к дуэлям, но зато обжились на ипподромах. Между 1815 и 1826 годами доходы их удвоились. За несколькими исключениями, - например, семья Бруков, - они почти не читали.
Бруки жили в доме № I по Уидкоум-крезнт, в юго-западной части города: высокие окна с маленькими стеклами между колоннами классицистического фасада; спрятанный за ложными балясинами аттик; службы в полуподвале с черными, отполированными дождем решетками. В доме витал аромат имбиря, гвоздики и драгоценной древесины, если не считать дальней гостиной - подлинной курилки, где насквозь прокопченные шторы опускались, словно веки, на глаза сада. По лабиринту коридоров и белым лакированным лестницам бегали индийские служанки с подносами, и весь дом, полнившийся криками попугаев и руганью амандавы[6], поражал необычностью предметов и атмосферой «тысячи и одной ночи», как говорил молодой Киган. Лишь библиотека оставалась истинно британской - с огромными темными полками и световыми кругами, которые зеленые абажуры будто вырезали на обтянутых сафьяном столах.