Иное дело – в дороге.
Сыч пошел первый, за ним еще четверо, и в самом хвосте двое вели под уздцы лошадь, на которой связанным кулем поперек седла висел Шельма.
– Как вас звать, православные? – тихо, душевно просипел Яшка.
Сейчас главное было беседу завязать.
Один лапотник назвался Фокой, другой Щукой.
– Хороша ль была каша?
– Сырая, – буркнул Щука.
– Поди, голодные остались? – Шельма участливо вздохнул. – Достаньте у меня из левой сумы узелок, угоститесь.
Достали. Смерд никогда от дарового харча не откажется.
В узелке лежали толстоскорлупные волошские орехи, из крымского запаса. В дальней степной дороге – самая лучшая пища. Два-три слопал – сыт, и сила есть.
Мужики, конечно, такого дива отродясь не видали.
Сунули в рот – не укусишь.
– Не так, – сказал Шельма. – Расколоть надо. Дайте сделаю. Сами не управитесь. Развяжите руки. Ох, сладки орехи!
Мужика на еду всегда заманить можно. На что другое они недоверчивы, а на еду – всегда.
– Развяжи его, Щука, – молвил Фока. – Куды он денется? Попробуем сладости.
Потирая свободные запястья, Яшка уселся в седле боком. Раскол два ореха ладонями – тут сноровка нужна. Дал дурням.
Сейчас ударить каблуками коня в бок, руками вцепиться в гриву – и поминайте, пни тарусские, как звали.
Сыч обернулся. Вынул из-за спины лук. Потрогал пальцем оперение стрелы, глядя на Шельму нехорошим взглядом.
– Эй вы, бестолки! Заморочил вас татарин? Ну-ка свяжите его обратно. И кляпом пасть заткните. Больно речист.
Сунули Яшке в рот грязную тряпку, и лишился он языка, главного своего оружия.
* * *
Таруса оказалась дрянь городишкой. Если б не поросший кустарником земляной вал, огораживавший сотню домов с церквушкой, зваться бы Тарусе селом. На несильно крутом берегу, близ соснового бора, стоял малый градец, покачивался в ранневечернем тумане, отражался в предзакатной воде широкого речного разлива, так что Тарусс получалось две: одна сизая, другая малиновая. И обе маленькие – тьфу, не на что смотреть. Шельма в этаких мелких селищах, которых на Руси многое множество, не видел никакого смысла. Ни торговли, ни богатства, одно небокоптение.
Проехали единственной улицей к площаденке, где княжье подворье – и не подворье даже, а ветхий, почерневший от времени терем с высоким, но покосившимся крыльцом. Забора, и того не было.
Там толпились люди: десятка два кольчужных дружинников, человек сорок мужиков с топорами. Собрались куда-то. Надо думать, на войну. В сторонке – бабы, заплаканные, молчаливые. Это у черного люда такой глупый обычай: если кто отправляется на войну или в дальнее странствие, провожать с ревом и причитаниями нельзя, а то живыми не вернутся. Мужикам же не положено оглядываться на жен и вздыхать. Потому бабы и мялись сами по себе. Когда ополчение уйдет, они заголосят. Но не раньше. Оно и в Новгороде так, у простых-то.
Еще на площади были две запряженные телеги и оседланный конь, без всадника.
Смерды обступили Сыча, стали спрашивать про Яшку – откуда-де татарин.
– Где князь? – спросил Федорыч, ничего не объясняя. – Почему вы доселе тут, вояки? Я-то думал, вы уже в походе, догонять придется. Кто на ночь глядя выступает? Через час-два темно будет.
Ему ответили:
– Мы что? Князь всё с невестой прощается. От послеполудня ждем.
Яшка жевал тряпичный ком, вертелся на лошадиной спине, выворачивался, чтоб лучше видеть и слышать.
– Развяжите ему ноги, посадите в седло, – велел Сыч. – Куда он теперь денется. А подойдет князь, выньте кляп.
Тут на крыльцо вышли трое, и Шельма на мужичье смотреть перестал.
Девка и двое мужчин. Ну-ка, который князь, молодой или старый?
Молодой, по всему видно: богатырская стать, золотая бородка, высокое чело, гордый взор, алое корзно поверх блестящего доспеха – как есть князь, не спутаешь. Он для Яшки сейчас был самой важной здесь особой, на нем бы всё внимание и сосредоточить, но скользнул Шельма быстрым взором по деве – и на время позабыл о своем недосужном положении. Глаза будто прилипли.
Господи боже, есть же на свете красавицы! Яшка на своем веку много распрекрасных баб-девиц повидал, грех жаловаться. Но такой не наблюдал ни в Новгороде, ни в Москве, ни в Любеке, ни в Риге, ни в Сарае, ни в прочих великих городах, против которых Таруса эта – кучка хвороста.
У девы спустился с головы узорчатый плат, и гладкие волосы медвяного цвета, стянутые в тугую косу, воссияли на позднем солнце, будто золоченый шлем либо царский венец. Лик был бел и округло-тонок, словно нераспустившаяся озерная кувшинка. Глаза широко раскрытые, лучистые и даже издали видно, что лазоревые – будто два василька.
– Ах, милый, – молвила неземная красавица, – неужто прямо сей час и уедешь? А я не хочу!
Что у ней был за голос! Нежно-волшебный, до того отрадный, что неважно, какие им рекутся слова, – слушать бы вечно да жмуриться.
Князь ответил что-то ласковое. Самое бы время Яшке на него получше глянуть, вслушаться, но всё не было сил отвести глаза от девы.
Правда и то, что Шельма теперь о себе тревожился не сильно. Князь, какой он ни есть, это не лапотное мужичье. Всегда уболтать можно.
По крыльцу, чуть сзади, спускался еще и третий, неинтересный. Какой-то жухлый, длиннобородый, в зеленого сукна шапке с бобровой оторочкой и длинной суконной же летней шубе на серебряных защепах. Боярин или дьяк. Топтался по-за распрекрасной парой, ничего не говорил.
На площади (Яшка, опомнившись, осмотрелся) мужчины все глазели на деву, бабы – на князя. Стало очень тихо, каждое слово слышно.
– Свет мой ясный Степанушка, – вздохнул витязь. – Пора. Ночь скоро. Свидимся ли – Бог весть. Судьба ль нам обвенчаться?
– Свидимся, как нам не свидеться, – прожурчал дивнозвучный голос. – А коли свидимся, то уж непременно обвенчаемся. Нельзя нам не обвенчаться.
– А если не свидимся? Если я голову сложу? Ведь вся татарская сила на нас идет. Не бывало еще, чтоб Русь взяла верх над ханским войском. А бегать я не стану, ты меня знаешь. Лучше костью лягу.
Князь был печальный, а его невеста – нисколько. Однако сердиться она умела. Сдвинула ажурные брови, топнула ножкой:
– Нет уж, этого ты не смей! Ты мне слово дал! Уж и о свадьбе объявлено! Батюшка велел мне платье пошить грецкой тафты, да опашень атласный!
– Три с полтиною рублика плачено, за платье-то, – сунулся сзади длиннобородый. – Мне для моей душеньки ничего не жалко.
И всхлипнул, утер слезу.
Отец, стало быть. И как только от этакого обмылка на свет чудо чудное произвелось? Загадка господня.
– Так ты веришь, Степания Карповна, что я вернусь? – просветлел ликом витязь.
– Попробуй не вернись! Я нарочно руки на себя наложу, чтоб тебя на том свете сыскать и глаза твои лживые выцарапать! Даже и слышать про такое не желаю! – И снова ножкой топнула.
– Ну, стало быть, вернусь, – улыбнулся князь. – Не захочет Господь своего ангела огорчить.
На самой нижней ступеньке он повернулся к площади, крикнул звучно:
– Прощайте, люди тарусские! Уходим биться с татарами! Берегите мне город! А пуще того берегите мою невесту, боярышню Степанию Карповну! Вернусь – быть ей вашей княгинею!
– Не тревожься, князюшка Глеб-свет Ильич, – молвил родитель боярышни, обнимая ее за плечо. – Сберегу для тебя голубку, не будь я Карп Фокич Солотчин. Дождемся тебя здесь, с победой и славой.
Но тут в умилительную беседу влез Сыч, грубый мужичина:
– Князь, мы татарина поймали. Говорит, лазутчик великокняжеский. Однако брешет.
Князь неохотно повернулся от невесты. На Шельму едва глянул. Глаза у тарусского владетеля были серые, с длинными золотистыми ресницами.
– А, мельник. Почем знаешь, что брешет?
– Вижу.
Яшка замычал: выньте кляп, всё обскажу.