Литмир - Электронная Библиотека

Два дня спустя, в пресловутую среду, сидя все в том же самом поезде, которым я и на этот раз уехал из Бальбека, чтобы попасть к обеду в Ла-Распельер, я был весьма озабочен, как бы мне не пропустить Котара в Гренкур-ле-Васт, где, как сообщила, снова позвонив мне, г-жа Вердюрен, мне предстояло с ним встретиться. Он должен был сесть в тот же поезд и указать мне, где сойти, чтобы найти экипажи, которые из Ла-Распельер присылались на станцию. Вот почему, зная, что поезд лишь на минуту останавливается в Гренкуре, следующей станции после Донсьера, я уже заранее стал у окна, — так сильно опасался, что не замечу Котара или что он не заметит меня. Напрасные опасения! Я не отдавал себе отчета в том, что членов маленького клана, наложившего на них всех общий отпечаток, всех этих «завсегдатаев», ждавших сейчас на перроне и к тому же щеголявших по случаю обеда в самых парадных костюмах, столь легко было узнать по своеобразному выражению уверенности, изысканности и непринужденности, по взглядам, которые, минуя плотно сомкнутые ряды обыкновенных пассажиров, словно это было пустое пространство, следили, не покажется ли в окне вагона кто-нибудь из «завсегдатаев», севший в поезд на одной из предыдущих станций, и уже искрились в предвкушении близкой беседы. Печать, которую на членов маленького кружка, как на некоих избранников, наложила привычка постоянно обедать вместе, отличала их не только тогда, когда они толпились вместе, подавляя своей численностью, выделяясь более ярким пятном среди стада пассажиров, — тех, которых Бришо обозначал словом «pecus», — чьи тусклые лица не отражали ни одной мысли, связанной с Вердюренами, не отражали надежды — пообедать когда-либо в Ла-Распельер. Впрочем, эти обыкновенные пассажиры ощутили бы интерес гораздо меньший, чем ощущал я, если бы при них произнесли, — несмотря на всю известность, приобретенную некоторыми из них, — имена этих «верных», которые продолжали обедать и на стороне, что вызывало во мне удивление, хотя по рассказам, слышанным мною, они это делали еще и до моего рождения, в эпоху слишком отдаленную и слишком неясную, чтобы у меня мог возникнуть соблазн преувеличить расстояние, отделявшее ее от меня. Контраст между неизменностью не только их бытия, но и всей полноты их сил, и исчезновением стольких друзей, то здесь, то там на наших глазах уже погружавшихся в небытие, порождал во мне такое же чувство, какое мы испытываем, когда в конце газеты читаем ту самую новость, которой меньше всего ожидали, например известие о чьей-нибудь преждевременной смерти, неожиданной для нас только потому, что причины, следствием которых она явилась, остались неизвестными нам. Это чувство говорит нам, что смерть неодинаковым образом настигает того или иного человека, но что некая волна, отделившись от других в своем трагическом стремлении вперед, уносит жизнь, расположенную на том же уровне, что и другие жизни, которые еще будут пощажены другими, несущимися ей вслед волнами. В дальнейшем мы, впрочем, увидим, что многообразие смертей, незримо окружающих нас, и есть причина той особой неожиданности, носителем которой в газетах являются некрологи. Потом мне стало ясно не только то, что с течением времени проявляется и достигает всеобщего признания подлинная одаренность, которая может совмещаться с величайшей пошлостью в разговоре, но также и то, что незначительные личности достигают тех высоких мест, которые наше детское воображение связывало лишь с какими-нибудь славными старцами, не учитывая того, что через известный промежуток времени в этих старцев превратятся их ученики, уже ставшие учителями и внушающие другим то уважение и тот страх, который они когда-то испытывали сами. Но если имена «верных» не были известны «pecus'y», то все же их наружность давала возможность их отличить. Даже когда (в силу случайностей, направлявших ход всего того, что им приходилось делать за день) они все вместе оказывались в поезде и на следующей станции оставалось захватить лишь какого-нибудь одного одинокого спутника, — самый вагон, в котором они находились и который можно было узнать по локтю скульптора Ски, по номеру «Temps», служившему чтением Котару и украшавшему их купе, словно флаг, уже издали казался каким-то роскошным экипажем и на положенной станции давал приют их запоздавшему товарищу. Единственным, от кого, по причине его полуслепоты, могли ускользнуть все эти чудесные приметы, был Бришо. Но зато кто-нибудь из завсегдатаев добровольно брал на себя, по отношению к слепому, обязанности наблюдателя, и как только замечали его соломенную шляпу, зеленый зонтик и синие очки, его ласково и быстро направляли знаками к купе избранных. Таким образом, не бывало случая, чтобы кто-нибудь из «верных», если только он не осмеливался подать повод к самым серьезным подозрениям в легкомыслии или даже приехать не «по железной дороге», не встретился с остальными в пути. Иногда происходило обратное: кому-либо из «верных» в течение дня случалось уехать куда-нибудь довольно далеко, а значит часть пути он должен был оставаться один, пока к нему не присоединялись остальные; но даже находясь в одиночестве, являясь единственным в своем роде, он и тогда чаще всего производил известное впечатление. То будущее, к которому он направлялся, накладывало на него особую печать в глазах сидевшего напротив пассажира, который решал про себя: «Это не кто-нибудь», замечал некий смутный ореол вокруг мягкой шляпы Котара или Ски и не особенно удивлялся, когда на следующей станции элегантная толпа встречала «верного» у двери вагона, если это был конечный пункт, и направлялась вместе с ним к одному из ожидавших экипажей, приветствуемая низкими поклонами довильского железнодорожного чиновника, или же, если дело происходило на станции промежуточной, заполняла собой купе. Последнее и было проделано, — притом с большой поспешностью, ибо некоторые прибыли с запозданием, как раз в тот момент, когда поезд, стоявший у платформы, должен был отправляться дальше, — компанией, которую быстрым шагом вел за собой Котар, увидевший меня в окне вагона, откуда я подавал ему знаки. Рвение Бришо, находившегося в числе «верных», еще возросло за эти годы, в течение которых, наоборот, рвение других охладело. Бришо, зрение которого постепенно все слабело, вынужден был, даже в Париже, все меньше и меньше заниматься по вечерам. К тому же он мало симпатизировал новой Сорбонне, где принципы научной точности, в немецком духе, начинали брать верх над идеями гуманизма. Он довольствовался теперь только чтением своего курса и участием в экзаменационных комиссиях; вот почему он гораздо больше времени мог уделять светской жизни. То есть — вечерам Вердюренов или вечерам, на которые порой приглашал Вердюренов кто-нибудь из «верных», трепеща от волнения. Правда, что два раза любовь чуть было не сделала то, чего не могли сделать ученые занятия, — чуть не оторвала Бришо от маленького клана. Но г-жа Вердюрен, которая всегда «была начеку» и в конце концов уже в силу привычки, усвоенной ради пользы ее салона, стала находить бескорыстное удовольствие в подобного рода драмах и расправах, бесповоротно поссорила его с опасной особой, умея, как она говорила, «всюду навести порядок» и «каленым железом прижечь рану». Это было для нее тем легче, что в одном из случаев опасной особой являлась не кто иная, как прачка профессора, и г-жа Вердюрен, которой открыт был доступ на пятый этаж, где жил Бришо, вспыхивавший от гордости, когда она удостаивала его посещения и поднималась к нему, попросту выставила за дверь эту негодную женщину. «Как, — сказала Бришо Хозяйка, — такая женщина, как я, оказывает вам честь и приходит к вам, а вы принимаете подобную тварь!» Бришо вечно помнил об услуге, которую ему оказала г-жа Вердюрен, не давшая ему завязнуть в грязи на склоне лет, и все более и более привязывался к ней, меж тем как, в противоречии с его возраставшей симпатией, а может быть вследствие нее, хозяйке начинал надоедать этот слишком уж послушный адепт, на чью покорность она заранее могла рассчитывать. Но для Бришо его дружба с Вердюренами была источником блеска, выделявшего его среди всех его коллег по Сорбонне. Их приводили в изумление его рассказы об обедах, на которые никто из них никогда не будет приглашен, статья о нем где-нибудь в журнале или его портрет на выставке, работа того или иного известного писателя или художника, чей талант ценили и представители других кафедр словесного факультета, не имея, однако, никаких шансов привлечь к себе его внимание, наконец и самая элегантность этого светского философа, — элегантность, которую они сперва принимали за небрежность, пока их коллега благосклонно не разъяснил им, что цилиндр во время визита Рекомендуется ставить на пол и что его не полагается надевать, когда собираешься на какой-нибудь обед за городом, хотя бы и самый изысканный, в этом случае его должно заменять мягкой шляпой, прекрасно подходящей к смокингу. В течение первых секунд, пока маленькая кучка внедрялась в вагон, я даже не мог заговорить с Котаром, который задыхался и был вне себя — не столько оттого, что ему пришлось нестись бегом, лишь бы не упустить поезд, сколько от восхищения, что он так вовремя к нему поспел. Он испытывал не только радость удачи, он почти готов был смеяться, словно после веселого фарса. «Ах! Вот забавно-то! — сказал он, когда оправился. — Еще немного — и опоздали бы! Чорт возьми, вот что называется попасть в обрез!» — прибавил он, подмигивая, — не для того, чтобы спросить, правильно ли употреблено выражение, ибо уверенность била в нем теперь через край, а оттого, что он чувствовал себя удовлетворенным. Наконец он смог представить меня прочим членам маленького клана. Я был неприятно удивлен, увидев, что почти все они — в смокингах, как называют в Париже этот костюм. Я забыл, что Вердюрены предприняли попытку сближения с большим светом, робкую попытку, течение которой замедлило дело Дрейфуса, но ускоряла «новая» музыка, и которую сами они, впрочем, отрицали и продолжали бы отрицать до тех пор, пока она не удалась бы им, уподобляясь какому-нибудь генералу, который лишь тогда называет тот или иной объект военных действий, когда уже завладевает им, чтобы не давать повода к разговорам о неудаче — на случай, если он его не достигнет. Впрочем, большой свет был, со своей стороны, тоже вполне подготовлен к тому, чтобы пойти им навстречу. Он еще смотрел на них как на людей, у которых люди из высшего общества не бывают, но которые об этом нисколько не жалеют. Салон Вердюренов считался храмом музыки. Говорили, что именно там находил вдохновение и поддержку Вентейль. А если соната Вентейля оставалась еще совершенно не понятой и почти неизвестной, то его имя, которое произносили как имя величайшего современного композитора, пользовалось необычайным авторитетом. Наконец, когда несколько молодых людей из Сен-Жерменского предместья решило, что в смысле образованности им не следовало бы уступать буржуа, среди них оказалось трое, которые учились музыке и для которых соната Вентейля значила чрезвычайно много. Возвращаясь домой, каждый из них рассказывал о ней умной матери, которой был обязан своим тяготением к культуре. И, заинтересованные занятиями своих сыновей, матери на концертах с некоторым почтением разглядывали г-жу Вердюрен, сидевшую в передней ложе и следившую за исполнением по партитуре. Пока что скрытое стремление Вердюренов к свету выразилось только в двух фактах. Во-первых, г-жа Вердюрен говорила о принцессе де Капрарола: «Ах! Она умна, это приятная женщина. Чего я не выношу — так это дураков, людей, которые мне надоедают, я от этого с ума схожу». Человеку, сколько-нибудь проницательному, это могло бы дать повод думать, что принцесса де Капрарола, дама, принадлежавшая к самому высшему свету, была с визитом у г-жи Вердюрен. Принцесса даже произнесла это имя у г-жи Сван, к которой приезжала после смерти ее мужа выразить соболезнование и которую во время этого визита спросила, знает ли она Вердюренов. «Как вы сказали?» — переспросила Одетта, и вид ее вдруг выразил печаль. — «Вердюрены». — «Ах! В таком случае могу вам ответить, — продолжала она скорбным тоном, — я их не знаю, вернее — я знаю их, не будучи с ними знакома, я их встречала у одних друзей, давно уже, они люди приятные». Когда принцесса де Капрарола уехала, Одетта пожалела, что просто не сказала правду. Но явная ложь была не следствием ее расчетов, а проявлением ее опасений, ее желаний. Она отрицала не то, что уместно было бы отрицать, а то, что ей хотелось бы сделать небывшим, хотя бы собеседнику через час предстояло узнать, что на самом деле это было. Вскоре к ней вернулась прежняя уверенность, и, предвосхищая возможные вопросы, она, чтобы не подумали, будто она их боится, стала говорить: «Госпожа Вердюрен — ну, как же! Я прекрасно знала ее» — с подчеркнутым смирением, словно аристократическая дама, рассказывающая о том, как она ехала в трамвае. «С некоторых пор много говорят о Вердюренах», — говорила г-жа де Сувре. Одетта, с презрительной улыбкой герцогини, отвечала: «Да, действительно, мне кажется, что о них много говорят. Время от времени бывает, что в обществе вдруг появляются новые люди», не думая о том, что сама она — в числе наиболее новых. «Принцесса де Капрарола у них обедала», — продолжала г-жа Сувре. — «А! А! — отвечала Одетта с нарочитой улыбкой. — Это меня не удивляет. Такие вещи начинаются с принцессы де Капрарола, а потом приходит еще кто-нибудь, например графиня Моле». У Одетты, когда она это говорила, вид был такой, словно она глубоко презирает обеих аристократических дам, имеющих обыкновение первыми являться в новооткрытые салоны. Смысл ее слов — как это чувствовалось по тону — был тот, что ни ее, Одетту, ни г-жу де Сувре не удастся затащить в столь ужасные места.

55
{"b":"22626","o":1}