Литмир - Электронная Библиотека
Пусть добродетели,
Господь, еще непрочной
Средь испытаний суждено брести.
Душа, к тебе стремясь, да будет непорочной,
Преграды встретив на пути.

Хотя юный официант и возрос «вдали от света» в бальбекском храме-отеле, он не последовал совету Иоада:

В сокровищах земных опоры не ищи.

На его решение повлияло, быть может, то, что он сказал себе: «Грешников земля полна». Как бы то ни было, хотя г-н Ниссим Бернар и не надеялся, что все произойдет так быстро, он в первый же день

То ласки был порыв иль, может быть, испуг,
Но ощутил он вдруг объятья нежных рук.[3]

А начиная со второго дня, когда г-н Ниссим Бернар отправился с официантом на прогулку, эта близость стала «источником заразы», губящей его невинность. С тех пор жизнь этого молодого существа потекла по-иному. Хотя он подавал хлеб и соль, как ему приказывал помощник метрдотеля, все лицо его так и пело:

Средь наслаждений и среди цветов
Желаньям нашим путь готов.
Коротких дней земных нам срок неведом.
Спешите в жизни радость брать!
А должностей и почестей печать —
Награда скромному повиновенью,
Слепой невинности терпенью,
Чей грустный голос мог бы прозвучать![4]

С того времени не было случая, чтобы г-н Ниссим Бернар хоть раз не пришел к завтраку и не занял своего места (как приходил бы на свое место в партере человек, содержащий фигурантку, в данном случае — фигурантку совсем особого рода, еще ожидающую своего Дега). Для г-на Ниссима Бернара было удовольствием следить взглядом, как в столовой и даже в ее отдаленных окрестностях, где под пальмой восседала кассирша, лавирует этот юноша, услуживающий решительно всем, за исключением только г-на Ниссима Бернара, по отношению к которому он проявлял меньше усердия с тех пор, как тот стал его содержать, — потому ли, что, по мнению юного левита, не стоило быть столь же любезным с человеком, в любви которого он был достаточно уверен, потому ли, что эта любовь его раздражала, или, как он опасался, могла бы лишить его других благоприятных возможностей, если бы о ней стало известно. Но даже эта самая холодность, в силу ли атавистических причин или потому, что его радовало осквернение христианского чувства, нравилась г-ну Ниссиму Бернару, пленяя его всем, что за ней скрывалось, и вся эта расиновская церемония, независимо от ее еврейского или католического характера, доставляла ему своеобразное удовольствие. Если бы она была настоящим представлением «Эсфири» или «Аталии», г-н Бернар пожалел бы, что разница в веках не позволяет ему быть знакомым с автором, Жаном Расином, от которого он мог бы добиться для своего протеже роли более значительной. Но так как церемония завтрака не была связана ни с каким автором, он ограничивался тем, что был в хороших отношениях с директором и с Эме, дабы «юного израильтянина» возвысили до желанной должности старшего официанта или даже помощника метрдотеля. Должность смотрителя погреба ему была предложена. Но г-н Бернар заставил его отказаться от нее, потому что иначе ему теперь не пришлось бы видеть каждый день, как тот носится по зеленой столовой, и на положении постороннего посетителя пользоваться его услугами. А удовольствие это было столь сильное, что г-н Бернар каждый год приезжал в Бальбек и завтракал там вне дома, — привычки, первую из которых г-н Блок объяснял поэтическими вкусами, любовью к ярким краскам, к закатам, лучи которых озаряют эти берега, заслуживающие предпочтения перед всеми другими, а вторую — укоренившейся манией старого холостяка.

По правде сказать, заблуждение родственников г-на Ниссима Бернара, не подозревавших истинной причины его ежегодных приездов в Бальбек и того, что педантическая г-жа Блок называла его изменами домашнему столу, это заблуждение было глубокой истиной более сложного порядка. Ведь г-н Ниссим Бернар сам не знал, в какой мере любовь к бальбекскому пляжу, к виду, открывавшемуся на море из ресторана, и его маниакальные привычки были связаны с его пристрастием, выражавшимся в том, что он, словно оперную фигурантку особого разряда, еще не дождавшуюся своего Дега, содержал одного из своих слуг, тоже продававшего себя. Вот почему г-н Ниссим Бернар поддерживал превосходные отношения с директором театра, каким являлся бальбекский Гранд-отель, с распорядителем и режиссером Эме, чья роль во всей этой истории не блистала особой безупречностью. Может быть, со временем случится пустить в ход интригу, чтобы добиться покрупнее роли, — может быть, места метрдотеля. А пока что удовольствие, испытываемое г-ном Ниссимом Бернаром, при всей своей поэтичности и спокойной созерцательности, отличалось отчасти тем же свойством, какое присуще чувствам тех женолюбивых мужчин, — в былое время, например, Свана, — которые, собираясь ехать в свет, знают, что встретят там свою возлюбленную. Не успеет г-н Ниссим Бернар сесть на свое место, как уже увидит предмет своих желаний, выходящий на сцену и несущий в руках поднос с фруктами или сигарами. Вот почему каждое Утро, поцеловав свою племянницу, поинтересовавшись занятиями моего друга Блока и угостив своих лошадей кусочками сахара, которые он протягивал им на ладони, он лихорадочно торопился попасть к завтраку в Гранд-отель. В доме у него мог бы загореться пожар, у племянницы мог бы случиться припадок, а он, наверно, все-таки отправился бы туда. Недаром он как чумы боялся простуды, из-за которой пришлось бы лежать в постели, — ибо он был ипохондрик, — и которая заставила бы его просить Эме, чтобы тот еще до завтрака послал к нему его юного друга.

Он, впрочем, любил весь этот лабиринт коридоров, укромных комнаток, гостиных, гардеробных, кладовых, галерей, каким являлась бальбекская гостиница. В силу своего восточного атавизма он любил серали, и когда он вечером уходил, можно было видеть, как он украдкой исследует извилины этого лабиринта.

Меж тем как г-н Ниссим Бернар в поисках юных левитов отваживался спускаться даже в подвальные помещения и вопреки всему, стараясь остаться незамеченным и избежать огласки, приводил на память следующие стихи из «Еврейки»:

О бог сынов Израиля,
Сойди, явись средь нас,
Сокрой же наши тайны
От нечестивых глаз, —

я, напротив, поднимался в комнату двух сестер, приехавших в Бальбек на положении горничных с одной пожилой иностранкой. Они были то, что на языке гостиниц обозначалось словом «служанка», а на языке Франсуазы — словом «прислужница».

Несмотря на то, что клиенту отеля трудно было попадать в комнаты горничных — и наоборот, у меня весьма скоро завязались очень тесные, но вместе с тем и очень чистые дружеские отношения с этими двумя молодыми особами — девицей Мари Жинест и г-жой Селестой Альбаре. Они родились у подножия высоких гор, на берегах горных ручьев и потоков (вода протекала даже под самым их домом, подле которого вертелись колеса мельницы и который несколько раз становился жертвой наводнения), и это как будто наложило отпечаток на их характер. В Мари Жинест было больше какой-то размеренной живости и порывистости, в Селесте Альбаре — больше мягкости и томности, разливавшейся точно озеро, но она была подвержена повторявшимся время от времени страшным приступам возбуждения, и тогда гнев ее напоминал об угрозе потока и о водоворотах, которые все уничтожают. Они часто навещали меня по утрам, когда я еще лежал в постели. Я не знал других женщин, которые по своей воле оставались бы столь невежественными, которые решительно ничему не научились в школе и в речи которых было, однако, нечто столь литературное, что, если бы не естественность их тона, почти что дикарская, в словах их можно было бы признать надуманность. С фамильярностью, в которой я ничего не меняю, — несмотря на все похвалы (приводимые здесь мной не для самопрославления, а для возвеличения своеобразного дара Селесты) и столь же неверные, но очень искренние критические замечания по моему адресу, которые как будто содержались в этих словах, — Селеста говорила мне, пока я макал подковки в молоко: «Ах вы, маленький черный бесенок с волосами как смоль, ах, шутник лукавый! Уж и не знаю, что думала ваша матушка, когда была беременна, — ведь все в вас птичье. Погляди-ка, Мари, не скажешь разве, что он чистит себе перья и шейку поворачивает так ловко, он на вид совсем легонький, скажешь, что он хочет научиться летать. Ах, повезло же вам, что вы родились у богатых людей, а то что бы сталось с вами, с таким-то расточителем. Вот он бросает прочь свою подковку, потому что она упала на простыню. Ну вот, теперь он еще розлил и молоко, погодите, я вам салфетку повяжу, а то вы не справитесь, — такого глупого и неуклюжего, как вы, никогда не видала». Тогда, словно шум потока, более размеренный, раздавались слова Мари Жинест, которая, придя в ярость, разносила сестру: «Да полно тебе, Селеста, замолчишь ли ты! С ума сошла, что так разговариваешь с мосье». Селеста только улыбалась, а так как я терпеть не мог, чтобы мне повязывали салфетку, она замечала: «Да нет же, Мари, посмотри-ка на него, вот он весь выпрямился, взвился, точно змееныш. Право, змееныш, говорю тебе». Она вообще была щедра на зоологические сравнения, и, если верить ей, когда я спал, я всю ночь порхал бабочкой, а днем бывал проворен, как белка. «Знаешь, Мари, совсем как у нас, такие быстрые, что глазами не уследишь». — «Ты же знаешь, Селеста, он не любит, чтоб ему давали салфетку, когда он ест». — «Не в том дело, что он этого не любит, это для того, чтобы он мог сказать, что против его желания не пойдешь. Он важный господин и хочет показать, что он важный господин. Если надо, простыни сменят хоть десять раз, но он не уступит. Вчерашние простыни уже отправились в дорогу, а сегодня не успели их постлать, как уж придется их менять. Ах! Верно я сказала, что нельзя ему было родиться бедным. Смотри-ка, волосы у него от гнева взъерошились, затопорщились. Бедный птенчик!» Тут уж не только Мари, но и я начинал протестовать, потому что вовсе не чувствовал себя важным господином. Но Селеста никогда не верила, что моя скромность может быть искренней, и, прерывая меня, восклицала: «Ах, мастер на выдумки, ах, кротость! Ах, лукавство! Ах, хитрец из хитрецов! Плут среди плутов! Ах, Мольер!» (это было единственное известное ей имя писателя, но на мне она применяла его потому, что подразумевала человека, который был бы в состоянии сочинять пьесы и вместе с тем разыгрывать их). «Селеста!» — повелительным тоном кричала Мари, которая, не зная имени Мольера, опасалась, как бы это не было новое оскорбление. Селеста снова начинала улыбаться: «Так, значит, ты не видела у него в ящике фотографию, когда он был ребенком. Он хотел, чтоб мы поверили, будто его одевали всегда очень просто. А вот он — с тросточкой в руке, весь в мехах да кружевах, каких никогда не было ни у одного принца. Но все это пустяк, если подумать, какой он величественный, а доброта его и того больше». — «Так теперь, — гремела, словно поток, Мари, — ты еще роешься в его ящиках». Чтобы отвлечь Мари от ее опасений, я спросил ее, что она думает о поведении г-на Ниссима Бернара. «Ах, сударь, это уж такие вещи, что я бы даже и не поверила. Надо было приехать сюда, — и, беря верх над Селестой, она изрекла слова еще более глубокие: — Ах, сударь, видите ли, никогда нельзя знать, чего только не бывает в человеческой жизни». Чтобы переменить тему, я заговорил с ней о жизни моего отца, который трудится день и ночь. «Ах, сударь! Это бывают такие жизни, что человек ничего не оставляет для себя, ни одной минутки, ни одной забавы, все — для других, это жизни отданные». — «Смотри, Селеста, вот он всего-навсего кладет руку на одеяло и берет свою подковку, а какое во всем достоинство. Стоит ему сделать что-нибудь самое простое, чуть подвинуться, — а все-таки скажешь, что вместе с ним шевелится вся французская знать, вплоть до самых Пиренеев».

вернуться

3

Перевод стихов Инн. Оксенова.

вернуться

4

Перевод стихов Инн. Оксенова.

50
{"b":"22626","o":1}