Литмир - Электронная Библиотека

Я не мог обвинить ее в сухости. Существо, которым я теперь являлся по отношению к ней, было «свидетелем», самым подходящим для того, чтобы понять, чем сама она была для меня. Портфельчик, агатовый шар просто стали для меня по отношению к Альбертине тем, чем они были для Жильберты, чем они были бы для всякого другого существа, которое не озарило бы их отблесками внутреннего пламени. Но теперь во мне была новая тревога, которая в свою очередь искажала представление об истинной силе вещей и слов. И когда Альбертина, чтобы еще раз поблагодарить меня, сказала: «Я так люблю бирюзу!», я ответил ей: «Так не дайте поблекнуть этим камням», как бы поручая им будущее нашей дружбы, которое, однако, не в большей мере могло внушить Альбертине какое-либо чувство, чем сохранить то, которое когда-то связывало меня с Жильбертой.

В ту пору стало обнаруживаться явление, которое заслуживает упоминания только потому, что оно встречается во все значительные периоды истории. В тот самый момент, когда я писал Жильберте, г-н де Германт, лишь сейчас вернувшийся с бала, еще не снявший своего шлема, размышлял о том, что завтра ведь ему придется надеть официальный траур, и решил на неделю раньше уехать на воды, где он должен был пройти курс лечения. Когда через три недели он вернулся (я забегаю вперед — ведь я только что кончил письмо к Жильберте), друзья герцога, видевшие, как он, в начале процесса столь равнодушный, стал яростным антидрейфусаром, — онемели от изумления, услышав от него (словно лечение подействовало не только на мочевой пузырь): «Ну что ж, дело будет пересмотрено и его оправдают, нельзя же осудить человека, против которого нет никаких улик. Видели ль вы когда-нибудь такого кретина, как Форшвиль? Офицер, готовящий для французов бойню, другими словами — войну. Странные времена». Дело в том, что за это время герцог Германтский познакомился с тремя очаровательными дамами (одной итальянской принцессой и двумя ее свояченицами). Услышав несколько слов, сказанных ими по поводу книг, которые они читали, по поводу пьесы, которая ставилась в Казино, герцог сразу понял, что имеет дело с женщинами, превосходящими его в умственном отношении, с которыми, как он сам говорил, он не мог бы померяться силами. Тем более он был счастлив, что принцесса пригласила его играть в бридж. Но как только он, сразу же по приходе к ней, в пылу своего антидрейфусарства, не знающего различий, сказал: «Ну что ж, больше не слышно о пересмотре дела этого пресловутого Дрейфуса», — велико было его удивление, когда он услышал ответ принцессы и ее своячениц: «Мы никогда еще не были так близки к этому. Нельзя же держать на каторге человека, который ничего не сделал». — «Да что вы! Вот как?» — пробормотал сперва герцог, как будто узнав причудливую кличку, которой пользуются в этом доме, чтобы в смешном виде представить кого-нибудь, кого он до сих пор считал человеком умным. Но через несколько дней, подобно тому, как из трусости и духа подражания мы сами, не зная почему, кричим: «Эй! Жожотт!» — великому артисту, которого так назвали при нас в этом доме, герцог, еще стеснявшийся этого нового обыкновения, все-таки говорил: «действительно, раз против него нет никаких улик». Три очаровательные дамы находили, что он эволюционирует недостаточно быстро, и обращались с ним несколько строго: «Да в сущности ни один умный человек и не думал, что в самом деле было что-нибудь». Всякий раз, как открывалась новая, убийственная улика против Дрейфуса и герцог, думая, что это убедит трех очаровательных дам, сообщал им о ней, они много смеялись и без труда, с чрезвычайной тонкостью диалектики, доказывали ему, что довод ничего не стоит и совершенно смехотворен. Герцог вернулся в Париж ярым дрейфусаром. И, разумеется, мы не собираемся утверждать, что три очаровательные дамы не были в данном случае провозвестницами истины. Но можно отметить, что через каждые десять лет, даже если мы и оставляем человека во власти искреннего убеждения, оказывается, что с ним начала общаться умная супружеская чета или хотя бы какая-нибудь одна очаровательная дама и через несколько месяцев привела его к противоположному мнению. И в этом смысле много есть стран, которые уподобляются такому искреннему человеку, много есть стран, которые были полны ненависти к тому или иному народу, а шесть месяцев спустя уже питают совсем другие чувства и нарушают союзы.

Я некоторое время не виделся с Альбертиной, но продолжал посещать, правда, не г-жу де Германт, уже ничего не говорившую моему воображению, а других волшебниц и их дома, которые были столь же неотделимы от них, как оболочка из перламутра или из эмали — от моллюска, создавшего ее и притаившегося в ней, или зубчатая башенка — от раковины. Я не смог бы применить к этим дамам какую-либо классификацию, поскольку трудность вопроса заключалась в бесцельности и невозможности не только решения, но даже и самой его постановки. Прежде чем проникнуть к даме, надо было проникнуть в волшебный особняк. А одна из них принимала летом всегда после завтрака; еще не доезжая до ее дома, приходилось поднимать верх пролетки, так страшно палило солнце, воспоминание о котором, хоть я и не отдавал себе отчета в этом, должно было войти в состав всего впечатления в целом. Я думал, что еду всего-навсего на бульвар Кур-ла-Рен; в действительности же, еще не приехав на званое собрание, которое, может быть, вызвало бы насмешки человека практического, я, словно путешественник по Италии, бывал ослеплен, испытывал наслаждения, от которых и самый дом был уже неотделим в моей памяти. Кроме того, ввиду жары, стоявшей в эту пору года и в эти часы, хозяйка дома наглухо закрывала ставни в обширных прямоугольных гостиных нижнего этажа, где она принимала. Я сперва плохо узнавал хозяйку дома и ее гостей, даже герцогиню Германтскую, хриплым голосом приглашавшую меня сесть рядом с ней в кресло Бове, на котором изображено было похищение Европы. Потом я начинал различать на стенах большие гобелены XVIII века, изображавшие корабли с мачтами, украшенными штокрозами, сидя под которыми я как будто оказывался не во дворце на берегах Сены, а во дворце Нептуна, на берегу океана, где герцогиня Германтская словно превращалась в богиню вод. Не было бы конца, если бы я стал перечислять все салоны, непохожие на этот. Этого примера достаточно, чтобы показать, что мои суждения о свете зависели и от поэтических впечатлений, которые однако при подведении итога я никогда не принимал в расчет, так что, когда я определял достоинства того или иного салона, результаты сложения всегда оказывались неправильными.

Разумеется, эти причины ошибок были далеко не единственными, но до отъезда в Бальбек (где, на мое несчастье, мне во второй и последний раз предстояло провести лето) мне остается слишком мало времени, чтобы приступать к картинам светского общества, которые займут свое место в рассказе значительно позднее. Скажу только, что к первой мнимой причине письма к Жильберте (мой сравнительно легкомысленный образ жизни, судя по которому можно было бы предполагать, что я люблю свет) и возвращения к Сванам, которое оно как будто означало, Одетта могла бы прибавить и другую, столь же недействительную. Те различные аспекты, в которых свет может являться одному и тому же лицу, я представлял себе до сих пор, лишь предполагая, что та самая женщина, которая ни с кем не была знакома, стала вдруг бывать у всех, или что другая, игравшая видную роль, оказалась всеми покинутой, причем в этом мы склонны видеть лишь один из тех взлетов или одно из тех падений исключительно личного характера, которые время от времени, как следствие биржевых спекуляций, в одном и том же кругу приводят к разорению, вызывающему громкие толки, или к неожиданному обогащению. Однако дело не только в этом. В известной мере проявления светской жизни, — протекающие на гораздо более низком уровне, чем художественные направлении, политические кризисы, чем та эволюция, в силу которой общественный вкус обращается к театру идей, потом к импрессионистической живописи, потом к сложной немецкой музыке, затем к простой русской музыке или же к социальным идеям, к идеям справедливости, к религиозной реакций, к патриотическим эксцессам, — представляют собой все же их отдаленное отражение, преломленное, неясное, мутное, переменчивое. Таким образом, даже и салоны не могут быть описаны в состоянии статической неподвижности, являвшемся до сих пор достаточным условием для оценки характеров, которым теперь как бы предстоит быть вовлеченными в мнимо-историческое движение. Вкус к новизне, под влиянием которого светские люди, с большей или меньшей искренностью жаждущие приобщения к умственной эволюции, посещают те места, где они могут следить за ней, обычно заставляет их отдавать предпочтение какой-нибудь даме, доселе неизвестной, подающей надежды на какой-то более высокий склад ума, — надежды, находящиеся еще в расцвете, тогда как в отношении женщин, властвовавших в свете, они уже утратили всякую свежесть и поблекли и ничего уже не говорят их воображению, ибо они знают и сильные и слабые стороны этих женщин. И каждая эпоха воплощается таким образом в новых женщинах, в новых группах женщин, которые, будучи тесно связаны с тем, что в данную минуту впервые стало привлекать любопытство, как будто лишь сейчас впервые появились в своих туалетах, словно неведомое племя, рожденное последним потопом, — несокрушимые красавицы любого нового консульства, любой новой директории. Но весьма часто эта новая хозяйка дома уподобляется тем государственным деятелям, которые впервые достигают министерского портфеля, но которые уже в течение сорока лет стучались во все двери, не открывавшиеся перед ними, — это одна из тех женщин, которых не знали в обществе, но которые тем не менее уже с очень давних пор устраивали приемы, за неимением лучшего, для «немногих близких друзей». Конечно, это не всегда бывает так, и когда, одновременно с расцветом русских балетов, появилась княгиня Юрбелетова, сразу открывшая и Бакста, и Нижинского, и Бенуа, и гений Стравинского, юная крестная мать всех этих новых великих людей, украсившая голову огромной дрожащей эгреткой, доселе неведомой парижанкам и возбудившей у них всех жажду подражания, — можно было подумать, будто это чудесное существо привезли с собой в своем неисчислимом багаже, как самое драгоценное сокровище, русские танцовщики; но когда рядом с ней, в ложе авансцены, мы увидим, словно настоящую волшебницу, до этого дня неизвестную аристократии, г-жу Вердюрен, присутствующую на всех «русских спектаклях», мы будем в состоянии на вопросы светских людей, с легкостью предположивших, будто г-жа Вердюрен только что прибыла вместе с труппой Дягилева, сообщить, что эта дама существовала и в прежние времена и прошла через различные стадии перевоплощения, из которых последняя отличалась только тем, что она была первой, приводившей к успеху, которого так долго и тщетно ждала Хозяйка, который отныне был обеспечен и приближался все более быстрыми шагами. Что касается г-жи Сван, то новизна, носительницей которой она являлась, не имела такого собирательного характера. Ее салон выкристаллизовался вокруг умирающего человека, который в тот момент, когда талант его уже истощился, внезапно достиг большой славы, сменившей неизвестность. Увлечение творчеством Бергота было огромно. Весь день он, выставленный напоказ, пребывал у г~жи Сван, которая шептала какому-нибудь влиятельному лицу: «Я поговорю с ним, он напишет для вас статью». Впрочем, он был в состоянии написать и ее и даже одноактную пьеску для г-жи Сван. Он был ближе к смерти и чувствовал себя несколько менее плохо, чем в то время, когда он приезжал справляться о здоровье моей бабушки. Дело в том, что сильные физические страдания заставили его придерживаться режима. Болезнь — врач, которого мы слушаемся более всего: доброте и знанию мы умеем только обещать; страданию мы повинуемся.

28
{"b":"22626","o":1}