Дальше было мое трагическое шествие по городу, и меня обозвали «антилопой»…
И вот сейчас я валяюсь, так и не удосужившись переодеться, прямо в своем единственном костюме, он же праздничный, он же просто выходной, лежу, судорожно вцепившись в подушку, и у меня такое ощущение, словно падаю в немую бесцветную пустоту.
Сердце подскочило вверх, сжалось и замерло где-то под горлом, будто я его проглотил и оно застряло в пищеводе.
Я сел на кровать. Что после всего такого писать отчиму в Адлер? «Я оказался дутым, аки мыльный пузырь, будь добр, прими меня снова под свое надежное крыло». Нет, о возвращении к нему не может быть и речи. Отчим и так хватил со мной хлопот после смерти матери. У него уже завелись собственные дети, и он-то небось радешенек за меня и за себя – вырастил выдающуюся личность и отправил в путь, усыпанный лаврами, украшенный радостями жизни.
За окнами хлюпала вода. Баба Маня поливала цветы. Она успела растрезвонить по всему Клубничному переулку, мол, у нее живет ученый человек. В результате ко мне повадился ходить отставник Маркин. Заявлялся с шахматами – «поболтать на литературные темы».
На днях баба Маня, щуря ясные, неизвестно каким чудом уцелевшие от старости глаза, наивно спросила:
– На базаре говорят, все ученые книжки сочиняют. А как называется твоя-то? Соседи спрашивают. А мне и совестно. Не знаю.
Заранее приложила к уху ладонь раковиной, надеясь услышать название несуществующей монографии. Хотел бы я сам знать его. Но я сказал:
– Она называется так: «Об историческом развитии чрезмерного любопытства от Евы до торговок с Сенного рынка».
– Еву выселили из рая. Значит, серьезная книга. Ну пиши, пиши…
Как же, написал! Сотни научных работ! Тысячи! Ха-ха! (Смех, разумеется, был горьким.) «И что же ты теперь собираешься делать, Северов Нестор? – спросил я себя с трагической усмешкой и сам же ответил: – А то, что делает неудачник, когда его розовые мечты и светлые идеалы обращаются в прах! Он, махнув рукой на свою судьбу – а-а, пропади все пропадом! – заливает горе водкой, путается с уличными женщинами, а потом, доканывая свое сердце, разрывая его в мелкие клочья, декламирует стихи Есенина из его душераздирающего кабацкого цикла. Именно так поступают в кино и книгах те, чья жизнь, налетев на рифы или айсберг, пошла на дно. Вот и тебе, бедняга Нестор, не остается ничего другого, как пуститься по этой кривой дорожке».
Я поднялся с постели и осмотрел свой черный выходной костюм – подарок отчима: пиджак и брюки, как и следовало ожидать, были изрядно мяты, будто меня пропустили через какой-то агрегат, где долго и основательно мяли, а затем выплюнули вон, но сегодня их непотребное состояние отвечало моему душевному настрою – опускаться так опускаться, можно начать и с этого. Да и кто из опустившихся расхаживает в отглаженном виде? Не останавливаясь, я продолжил работу над своим новым обликом: застегнул пиджак косо-накосо, его левая пола поднялась выше правой, затем вырвал одну из пуговиц с мясом, приспустил галстук и вытащил поверх пиджака, расстегнул ворот сорочки и, взявшись за голову, яростно разлохматил прическу. Завершающий мазок на этом непарадном портрете я нанес, выйдя во двор, – там у дверей стояло ведро с разведенной известкой – баба Маня собиралась подкрасить летнюю печь, – так вот, я извлек из этого раствора кисть и провел по носам своих начищенных туфель.
– Петрович, ты это зачем? – удивилась моя хозяйка.
– Опускаюсь, баба Маня, иду на дно! – сказал я и вышел за калитку.
На углу нашего Клубничного переулка и Армейской улицы, точно последний приют для падших, раскинула свои фанерно-пластиковые стены забегаловка «Голубой Дунай», прозванная так пьющим народом за аквамариновый окрас. Сюда я и пришел – топить в водке свою молодую талантливую жизнь.
Падение нравов здесь начиналось после окончания трудового дня, тогда, отработав смену, в «Голубой Дунай» со всех сторон стекались рабочие и служащие компрессорного завода и ближайших строек. И сейчас, посреди белого дня, контингент питейного зала насчитывал всего лишь два штыка. Я стал третьим. Первый (от входа), уже получив свое, спал в углу, уткнувшись лицом в неубранный пластиковый стол. Второй, высокий плешивый мужчина лет сорока, топтался возле буфетной стойки и, низко наклонясь, видно был близорук, изучал бутерброды и прочие закуски, разложенные за стеклом витрины. Я стоял у порога, передо мной простирался пол, усеянный свежими опилками, пол как пол, если не считать опилок, однако мои подошвы будто приклеились к его линолеуму – это таяла моя решимость, стекала к моим ногам. «Кто же так опускается, хлюпик?!» – прикрикнул я на себя, подтащил свое безвольное тело к буфетной стойке и, не давая ему опомниться, выпалил в лицо рыхлой полусонной продавщице:
– Мне стакан водяры! Полный, по самую ватерлинию! – повторил я присказку одного из своих однокурсников, бывшего моряка, плававшего на эсминце. – И желательно «сучка». Чтобы шибало сивухой. Я – извращенец!
До этой трагедии я предпочитал сухое вино, водку и прочее крепкое принимал в редких случаях; бывало, выпьешь граммов тридцать, в ответ на вопрос: «Ты меня уважаешь?» – и более ни-ни. Но так было в прошлом – теперь я катился в тартарары.
– У нас все «сучок». Другого не держим, – безучастно ответила продавщица.
Она лениво взяла с подноса мокрый граненый стакан и, наполнив бесцветной жидкостью из распечатанной бутылки, придвинула к моим нерешительным ручонкам.
– Не рано ли начинаешь? – спросил второй, то есть плешивый, оторвавшись от созерцания бутербродов.
У самого-то нос был красен, будто схваченный насморком, из ушей торчала вата.
Я с опаской посмотрел на стакан – водка дробилась в его гранях зеленоватым светом, как и положено «зеленому змию», и забубенно ответил:
– А мне что утром, что вечером, нет никакой разницы!
– Я не о том, – возразил плешивый и потребовал от буфетчицы: – Забери у него это пойло, пока не поздно. Он же еще малец!
– А пьет за свои. Закусывать будем? – спросила продавщица прежним скучающим голосом.
– Мадам, это вы мне? Лично я пью не закусывая! – воскликнул я, прикидываясь оскорбленным. – Да я сейчас эту жалкую водчонку залью в един глоток! Я ее, ничтожную, одним махом! Для меня, любезные, стакан все равно что наперсток. Я ее глушу ведрами! Глядите: ап!
И я точно сиганул в черную бездну – ухватил стакан всей пятерней и поспешно опрокинул в рот. В мое горло хлынул огненный поток, я задохнулся и исторг его себе на грудь. Меня сотрясал неистовый кашель, и все оставшееся в стакане само собой выплеснулось на пол.
– Ну вот, – удовлетворенно произнес плешивый. Мол, этого и следовало ожидать.
– Повторить? – невозмутимо спросила продавщица. Однако в ее темных апатичных глазах возник слабый интерес.
– А ты, Дуся, не подначивай парня! – прикрикнул на нее плешивый.
– Бла… кха, кха… благодарю, кха, кха… я сыт, – выдавил я сквозь кашель и, рассчитавшись, покинул «Дунай», так и не ставший для меня дном.
Придется его, это дно, искать в другой части города, и я погнал себя на железнодорожный вокзал – там, как утверждали распутники с нашего курса, чуть ли не табунами водились продажные женщины. По словам тех же рассказчиков, это было самое подходящее место для успешной и, главное, безопасной торговли собственным телом, при появлении патруля находчивые дамы бросались на перрон, к поездам, – изображая благопристойных встречающих и провожающих, платочками махали вагонным окнам и туда же слали воздушные поцелуи.
Я сжал в кармане пиджака тощую пачечку пятерок, трешек и рублей – весь мой скудный бюджет – и вошел в здание вокзала. Его огромный вестибюль так и кишел людьми, их тут сотни, а может, тысячи, они сновали туда-сюда и с багажом, и с пустыми руками, и в этой толчее было множество женщин – поди угадай: кто из них блюдет целомудрие, а кто предлагает себя за деньги всем кому не попадя. Не будешь же соваться к каждой с изысканным вопросом: «Пардон, мадам, вы, часом, не проститутка?»