Литмир - Электронная Библиотека

— Из груши коньяк не сделали? — вспомнила наш давний разговор и спросила я.

— Не пришлось. На зверобое теперь настаиваю. Зверобой — он, сказывают, от всех болезней...

Через день Люська написала заявление на имя директора фабрики. В заявлении сообщала, что «пошутила над Широким в отместку за злое и несправедливое отношение». Луцкий объявил Закурдаевой выговор, мотивировав его нарушением трудовой дисциплины. И приказал лишить месячной прогрессивки.

С Широким был разговор на парткоме. Всыпали ему не меньше, чем Бурову. Георгий Зосимович барабанил по столу пальцами. Румянец накатывался на его щеки бурными морскими волнами...

7

«Натали! Дорогая моя!

Очень сочувствую тебе и разделяю твое горе, такое понятное, хотя я никогда не разводилась с мужем. Да я и не выйду замуж. Очень мне нужно тратить на чепуху нервные клетки, которые, как считает наука, не восстанавливаются.

Мне тоже последнее время было не сладко. Адам, из-за которого я едва не завалила сессию, оказался женатым и вдобавок отцом двоих детей. Но это не самое главное. Его приводит в священный трепет любая мало-мальски смазливая мордочка. С таким темпераментом ему следовало родиться мусульманином, которым коран разрешает иметь четырех жен и сколько угодно наложниц.

Жду тебя в Польше. Приезжай. Вдвоем нам будет не так тоскливо.

Твоя Бася Смотринская».
8

Вечером неожиданно пришла Полина Исааковна. За годы она располнела еще больше, и прихожая моя была ей тесна, как может быть тесно платье или халат. Ее руки поплыли в воздухе, малиновом от темного абажура, легли мне на плечи, удивительно теплые и мягкие. Мы обнялись. Полина Исааковна сказала:

— Я не знаю, куда это может годиться? Живем рядом и никак не увидимся.

— Спасибо, что нашли меня.

— Золото ищут, а друзья дороже золота...

Плащ шуршал, словно мнущаяся бумага, когда Полина Исааковна, переступая с ноги на ногу, снимала его.

— Ты зажги весь свет, — сказала она, войдя в комнату. — А я надену очки и посмотрю на тебя.

Я взмолилась:

— Не надо, Полина Исааковна. Я такая плохая.

— Нет, нет. Это неважно. Я должна убедиться сама. У меня такое правило.

Она вернулась в прихожую за очками и опять шуршала плащом, как ветер осенью шуршит листьями. В комнате было холодно, и тоска, будто пыль, пряталась по углам.

— Ну и что? — спросила Полина Исааковна. — Ну и что? Разве это плохо? Я спрашиваю, разве пять с минусом — это плохо?

Голос ее метался между полом и потолком, между стенами, оклеенными светло-зелеными обоями, независимый, самостоятельный, словно живой человек.

— Вы просто утешаете меня. Вы добрая.

— Я не утешаю тебя. И я совсем не добрая. Я говорю чистую правду. И мне легко это делать, потому что я горжусь тобой...

— Я сварю кофе. Хоть немного согреемся...

Она пошла за мной на кухню. И голос пошел тоже. Опережая ее и меня.

— Слышишь, иной раз мещане брюзжат, потому что, видите ли, в продаже нет красной и черной икры. Можно подумать, что икра — это хлеб и масло... А когда и где это было возможно, чтобы шестнадцатилетняя сирота меньше чем через десять лет стала инженером, уважаемым человеком, имела хорошую квартиру и жила в ней с любимым мужем...

— Нет любимого мужа, Полина Исааковна, — с виноватой улыбкой произнесла я.

— Скончался? — не переменившись в лице, спросила она.

— Почти что... Ушел добровольно.

— Не верю, чтобы нормальный мужчина мог добровольно уйти от такой женщины. Ты прости меня, деточка, но иногда мне казалось, что твой журналист был все-таки с приветом.

— У каждого свои странности.

— Пожалуй, ты права... Пожалуй, это примета времени... Могилку матери не забываешь? — спросила она, помолчав.

— Не забываю... Ездила в Астрахань. Там фронтовой друг отца отыскался. Привезла фотографии. Отцовский блокнот...

И то и другое показала, когда мы пили кофе. Она долго и пристально рассматривала листок дикого хмеля, желто-зеленый, неправильной, асимметричной формы. В общем-то, не очень красивый листок.

— Действительно, почему он оказался в блокноте старшины-разведчика, никогда не интересовавшегося ботаникой? Может, мать прислала его в конверте? Может, ты маленькой держала в руках этот листок, а потом мать положила его в письмо, как привет от дочки. Никто не знает этого. И теперь уже никогда не узнает. Тайна вечная...

Как обычно, Полина Исааковна говорила много и торопливо, словно опасаясь, что кто-нибудь придет сейчас и помешает нам. Я же, успевшая отвыкнуть от некогда мне очень знакомой манеры разговора, не всегда понимала ее. Кивала головой, быть может, невпопад...

— Лева. О тебе вспоминал Лева. Я сказала — у тебя хорошо. У тебя все очень хорошо. А, знаешь, что он сказал? Не догадываешься?

— Не догадываюсь.

— Лева сказал, что женщины с такими глазами никогда не пропадают.

— Лева — болтун.

— Это есть. Это у него с детства. Но он большой человек в министерстве. Может, ты хочешь в министерство?

— Я хочу кофе. Давайте выпьем еще по чашечке.

Полина Исааковна ушла около девяти. Я открыла дверь на балкон и смотрела на мокрую от мелкого, похожего на туман, дождя, Полярную улицу. Но осень была не только там, на улице Полярной. И в сердце был дождь, и желтые листья, и место для грусти...

Громко, протяжно задребезжал дверной звонок. Подумала, вернулась Полина Исааковна. Забыла свой зонтик или еще что-нибудь.

Торопливо прошла в прихожую. Сняла с двери цепочку.

На пороге стоял Луцкий с большим коричневым портфелем.

— Добрый вечер, Наталья Алексеевна. Принимайте гостя.

Я вспомнила его странный взгляд там, в кабинете. Порадовалась, что начинаю разбираться в людях. Хотелось захлопнуть дверь и повернуть ключ. Но я сказала:

— Прошу вас, Борис Борисович, заходите.

Он ступил через порог поспешно, словно споткнулся. В руке, которую он еще секунду назад прятал за спиной, снегом белели астры...

9

Хмель трепыхался на самой вершине груши, и светлые цветы его, ударяющие в легкую желтизну, украшали грушу, как бусы. Нечистое, неясное, в сизых до беспокойства пятнах небо двигалось над хмелем медленно и непроворно, точно пароход на реке...

Потом я видела себя на тропинке, заделанной цементом, успевшим потрескаться и зазеленеть от воды. Улитка с домиком на спине ползла, оставляя на цементе тусклый неширокий след.

Вдруг с мамой ступала по полю. Радуга раздвигала небосвод. Воздух струился теплый. Я впивала тот теплый воздух, и легкое, легче пуха, небо, и желтизну поспевающей ржи...

Пели птицы — тревожно, голосисто. Звуки перекатывались, будто перезвон колокола...

Снилось мне все это или грезилось?

Не знаю.

И душу и тело переполняла легкость, точно вся я была из воздуха.

Протянула руку: скрипнула пружина дивана. В прихожей горел свет. Стол был неприбран. Бутылка на столе отливала серебром мрачно и немного укоризненно. Хотя укорять меня, в общем-то, было не за что. Порядочность Луцкого заслуживала оценки в пять баллов.

Уже после того как вызвал такси, он сказал:

— Мне очень хочется вас поцеловать, Наталья Алексеевна. Можно это сделать?

— В щечку, — ответила я.

Однако он поцеловал в губы. Кажется, они горят у меня до сих пор.

Я была достаточно взрослой женщиной, он взрослым мужчиной. Про одиночество мы знали не понаслышке. И физиология не была для нас тайной за семью замками. Но, может, именно от понимания всего этого и большего мы оба испытывали крайнюю неловкость и даже стыдливость, особенно в первые минуты.

— Случайно попал в ваше Медведково, — запинаясь, краснея, говорил Луцкий. — Вспомнил про вас... И думаю, не прогонит же... Современная, умная женщина... А прогонит, так наверняка без шума, Не привлекая общественного внимания.

71
{"b":"226133","o":1}