Итак старше ее на десять лет, он теперь совсем казался пожилым: обрюзг, только наметившаяся в пору их знакомства плешь разрослась во все темя, прибавилось сутулости и шепелявости, казавшаяся ей некогда мышиной кротость в глазах — оказалась просто старческой подслеповатостью. В тридцать с небольшим лет он был вполне старик, разрушенное постоянными меркантильными соображениями существо. На что ему были деньги, она так и не поняла. Под конец Лида стала обнаруживать у себя пропажу мелких карманных денег, безделушек, цепочек, однажды застала его, когда он рылся у нее в кармане шубы, блудливо оглядывающегося, старчески дрожащего руками, все не могущего вправить карман назад. Она не выдержала сцены, вспыхнула, ушла. Рассыпавшуюся мелочь он, ползая на коленках, собрал и опустил обратно в ее карман — наверное, сожалея. Извинился, что-то глухо пробормотал и, забрав подушку и матрац, перешел в свою комнату, к рыбам, окончательно. Потом завел любовницу Лилю, тоже, кажется, из аквариумных, разводящих рыбок. Была эта гуппи водянистая, бледная, как водоросль, тоже из товароведов или продавцов. Часто запирались у себя в комнате и о чем-то шептались. Так прожили зиму, почти не разговаривая, и к весне Лида ушла назад к матери. Детей у них не было, сожалений тоже. Все, что было сообща куплено, Лида оставила ему. Он не возражал. Вместе с южными фотографиями и воспоминаниями. Из школы она тоже ушла, чтобы Софья Францевна, его мать, вышедшая к тому времени на пенсию, но легко, на полставки, подрабатывавшая, не смотрела на нее такими умоляющими глазами.
На десятый день тот же монах вышел из ворот монастыря и, увидев Ли Ду, сидящего в медитации у стены, набросился на него с бранью:
— А, ты все еще здесь, бездельник! Не думаешь ли ты своим упрямством переупрямить меня? Я же сказал, что монастырь беден и переполнен. Пошел вон! — И он замахнулся на мальчика палкой.
Ли Ду собрал свои пожитки и сел поодаль.
— Нет, вы поглядите на этого упрямца! — возмутился монах. — Таких я еще не видел! Ну хорошо, коли ты такой упрямый, ответь мне на вопрос. Согласно древнему учению, это двойственность — принимать Путь за сущее или не-сущее. Теперь скажи мне: как устранить это противоречие?
Ли Ду сказал:
— Если нет двойственности, откуда быть противоречию?
— Громче, я не слышу! — закричал монах.
Ли Ду промолчал.
— Если так, то входи, — тихо сказал монах и впустил мальчика в ворота. И Ли Ду пошел, сопутствуемый монахом, во внутренние покои монастыря.
Из записей Лиды. Какое заблуждение думать, что справедливость, красота, свобода, истина могут быть распространены на феноменальный мир! Область их существования и применения — мир ноуменальный, мир вещей-в-себе, мир-без-нас (= мир-без-«я»), и всякое страдание мира обусловлено именно этим заблуждением — стремлением соединить два этих несоединяемых мира, навязать одному природу другого. Если они и даны нам в этой жизни, то всегда случайно, всегда как намек, как прообраз верховного счастья и блаженства, чтобы облегчить и направить наши устремления к высшему здесь, на земле; они — единственная наша связь с ноуменальным, поэтому и обольщают нас как конечная и достижимая цель.
№ 97–100. Лида всегда ходит в сером глухом свитере, низкой обуви, длинной юбке. Немного напоминает монашенку. Однажды, спустя несколько лет после ее перехода в библиотеку, она пришла на работу в новом платье (собирались праздновать день рождения), на каблуках, в бусах, была в тот день весела, красива и, как всем казалось, немного высокомерна. Подруги с абонемента пришли Лиду поздравлять с домашним печеньем и астрами и, увидев ее необычайно нарядную, декольтированную, обомлели. Потом принялись тискать ее, хвалить, ахать, просили пройтись и показаться. (Сами, конечно, завидовали.)
— Сейчас, — спокойно сказала она. — Только закончу.
Она не спеша дописала заголовок (оформляла новую выставку), вытерла плакатное перо, отложила поролоновый тампон и, хорошенько взболтав пузырек с тушью, вылила его себе на платье.
Подруги, испуганно глядя на нее, ушли, пятясь почти до двери.
— Куда же вы? — с улыбкой сказала Лида. — А день рождения?
— Да ну тебя, дура, — обиделись они. — Испортила праздник.
В другой раз, когда кто-то, тоже из библиотечных подруг, решил похвалить ее волосы (а волосы у нее тогда и правда были тяжелые, густые, заплетенные в длинную косу), она спокойно взяла находившиеся под рукой ножницы и отхватила их под самый затылок, отбросив косу вместе с заколкой в корзину для бумаг. Подружки покрутили пальцем у виска и ушли.
Теперь эта коса, как реликвия (заплетенная черным блоковским бантом), висит на гвозде в закутке Лиды: с тех пор она больше таких длинных волос не отпускает.
Всякий раз, когда наставника Цзюйди спрашивали, что такое чань, он в ответ поднимал палец. Один юный послушник в подражание ему тоже стал поднимать палец, когда его спрашивали, чему учит его учитель. Услыхав об этом, Цзюйди взял нож и отрубил послушнику палец. Тот закричал от боли и побежал прочь, проклиная учителя. Цзюйди окликнул его и, когда тот обернулся, снова поднял палец. В этот миг послушник внезапно достиг Просветления.
Когда этот послушник, сам ставший впоследствии учителем, покидал этот мир, он позвал учеников и сказал: «Я получил „чань одного пальца“ от моего учителя Цзюйди и за всю свою жизнь не смог исчерпать его смысл». Сказав это, он поднял обрубленный палец вверх и ушел из жизни.
№ 96. Обо всех мужчинах, которые были у Лиды после Степы, она вспоминает как об одном-единственном мужчине, а именно — как о Вите Ревенко, веселом, взбалмошном актере кукольного театра, огромном, с огромными ногами, большими руками, мятущемся блондине, носившем шерстяную солдатскую гимнастерку навыпуск, портупею. Дурачился. Эта странная мода с его подачи ненадолго утвердилась тогда в театре, все подражали ему. Витя всегда что-нибудь мял в руках (разрабатывал пальцы), какое-нибудь резиновое кольцо, каучуковый мяч, таскал в кармане ручной эспандер, вечно шевелил пальцами перед глазами, разглядывая их как живые. Удивлялся каждой части своего тела, как младенец. Дома, на гвоздях, у него висели куклы: он никогда не оставлял их в театре и разговаривал с ними, как с живыми. Куклам Витя даже отдавал перед людьми предпочтение, потому что делал их сам. Жил он один, мать, геолог, была в постоянном отъезде, а актрис он надолго у себя не оставлял.
Познакомились они во Дворце культуры, ее зал выехал на спектакль городского кукольного театра, привезли литературу по теме. Была роскошная выставка зала искусств совместно с детской библиотекой — сказки, пьесы, альбомы по живописи, монографии, Станиславский, Симонов, Мейерхольд, Таиров. Лида сама сидела в том душном жарком фойе как на выставке — фарфорово-бледная, с ярко накрашенными губами и изумрудными клипсами-лепестками, достающими до плеч. Сама не знала, зачем вырядилась. Пока шел спектакль, листала, неприлично скучая, только что поступивший в библиотеку модный роман, знакомый ей еще по журналам. Насилу выпросила этот роман с хранения, читателям его не выдавали.
Спектакль только начался. По фойе, то и дело заглядывая в зал и кого-то неистово кляня, бегал смешной высокий парень в солдатской гимнастерке, с загипсованной рукой на перевязи.
— Идиот! Идиот! Что делает! Куда лепит! — все приседал и заглядывал за дверь парень и крошил в отчаянии сигарету за сигаретой. Пробовал закурить, но тут же тушил.
Потом подбежал к Лиде и сел рядом. Бесцеремонно отогнул обложку, посмотрел, что она читает.
— О! — с уважением сказал парень. — Это как рекомендательное письмо от самого автора.
— Вот именно, рекомендательное, — подтвердила Лида.
Лида усмехнулась. Ей никогда не нравился этот писатель, хотя все вокруг сходили по нему с ума. Кто-то даже назвал этот роман первым романом века. Ей это было смешно. Вроде о Боге, но сам в Бога не верит, думает, что может этим кого-то обмануть. Каждая фраза вылизана, как паркет, не мастер, а прилежный ученик мастера. Так, растирал краски у мэтра. Но секреты своего мастерства мастер передал другим. Она нахмурилась.