Батарейцы в черных бушлатах и бескозырках сутулились на утренней прохладе, потому что некоторые еще минуту назад отдыхали в землянке, где широкие нары были покрыты свежим сеном. Ребята падали в сено, не раздеваясь, и спали, прикрывшись бушлатами, и золотисто-зеленые соломины липли к форменкам, к брюкам, и после нелегко от них было избавиться.
— Товарищи матросы! — недовольно начал старший лейтенант Кораблев. — Жаль, что у меня нет большого зеркала. Я бы поставил его перед строем, и тогда ясными очами вы увидели бы, на кого похожи. Мне некогда удивлять вас сравнениями. Но, даю честное слово, вы сейчас похожи не на боевых батарейцев семьдесят третьего зенитного артиллерийского полка, а на помятых пассажиров дальнего следования, какие обычно ютятся на вокзалах в ожидании поездов. Повторяю, зеркала нет… Но я привез котел. Старый, чугунный. Ставлю задачу: к десяти ноль-ноль оборудовать баню. Будем мыться… А после все чтобы ходили как с иголочки!
Стучат топоры. Часто и гулко, точно пулемет. Приземляются ветки, опережая листья. А листья кружатся легко, потому что ветер тянет их к небу. Веселому и солнечному.
Бак установили на камнях, словно на треноге. Он не такой уж и большой, по пояс старшине второй статьи Самородову. А Самородов не исполин. Щуплый, росточка малого.
— Чтоб у меня все было как часы, — наказал ему Кораблев.
Вот и носится старшина. Преодолевает трудности. Настил нужно сделать. Не месить же грязь ногами, Опять-таки шаек нет. Самородов решает:
— Обойдемся котелками.
— Негигиенично, — морщится Кораблев.
— Тогда касками.
— Другое дело! Каскам ничего не станется. Все лишняя дезинфекция.
Солнце светит теперь в полную силу. Оно сегодня добрее доброго.
— Старшина, ты не убегай, — говорит Кораблев. — Потрем друг другу спины.
— У меня мочалка есть, товарищ старший лейтенант.
— Мочалка — вещь… Но лучше признайся, невеста у тебя есть?
— Чего нет, того нет.
— Зря…
Эх! Каска не шайка. Но перебиться можно. Горячая вода лихо щиплет тело. А мыльная пена сверкает под солнцем. Бодро сверкает. Не так, как в бане.
— Скажи мне, Самородов, только подумавши. — Это старший лейтенант Кораблев. — Предположим, у тебя была бы невеста дома, а здесь, вот сейчас, ты такую повстречал… лучшую. И в душу она тебе ударила, точно хмель. Как бы ты поступил?
— Не знаю… Не могу предположить.
— Думаешь, плохо это?
— Что же хорошего? Сегодня одна, завтра другая…
— Это не те слова, сержант. Всех нельзя на один аршин. Понимаешь…
Самородов не успевает ответить.
— Тревога! Воздух! — кричит дежурный.
Кораблев ругается:
— Гады! Не дают и мыло смыть.
8
— Кто такие будете? — спросил мужчина в майке загадочного от ветхости цвета, повисшей на костлявых плечах.
— Не звери, а люди, — вежливо ответил дядя Володя и остановился, тяжело дыша.
У мужчины было вытянутое книзу лицо с большими скулами. Глаза пройдошистые.
— Все-таки непонятно, — сказал он. — Жители вы нездешние. Приезжие?
— Из города мы. От бомбежки спасаемся, — терпеливо пояснил дядя Володя.
— От бомбежки не обязательно тут спасаться. — Мужчина стоял босиком, в закатанных до колен парусиновых брюках, на тропинке, преградив путь беженцам, а они стояли напротив него, усталые за долгую дорогу и, конечно, голодные. Времени было только часов восемь, но им, вставшим в середине ночи, казалось, что сейчас уже за полдень.
— Говорите, из города? А хто, не знаю?
Он немного растягивал слова. И хотя голос у него был не звонкий, а скорее глуховатый, речь его звучала так, будто он ее напевал. И Любаша не сдержалась. Синева, словно тень, лежала у нее под глазами, и губы были темными и припухшими. Нюра догадывалась, что такими их сделал Дмитрий, когда прощаясь, Любаша на две-три минуты задержалась у машины. Нюра и все остальные поднимались в гору по дну оврага, над которым темнел густой кустарник. Он протягивал им ветки, этот кустарник. Они хватались за них. И тогда становилось легче шагать вперед. Намного легче.
— Ты сам хто, мурло паршивое? И почему не на фронте?
Мужчина дернул назад головой, будто на что-то наткнулся:
— Я попрошу…
Но Степка знал, что просить Любашу бесполезно.
Теперь ей на все наплевать. Раньше чем через полчаса она не успокоится.
— Я попрошу сумкой по роже! — закричала Любаша и замахнулась противогазной сумкой, в которой лежал хлеб. — Пошел вон с дороги!
Но бить мужчину противогазной сумкой не пришлось.
— Люба, не надо, Люба… — испуганно просил дядя Володя.
— Я что? Я не задерживаю… — Мужчина отступил в сторону.
И Любаша прошла мимо. За ней Нюра, Ванда и Степка. Дядя Володя шел последним. Рядом с ним мужчина в закатанных до колен брюках.
— Я сам приезжий, я сам из города, — говорил мужчина. — Моя фамилия Паханков. Может, слышали? Девушка зря меня за дезертира принимает. Я сердечник, поэтому и не на фронте.
Подошли к ручью. Через ручей были перекинуты два затоптанных бревна. Они лежали, поддерживаемые тропинками, одна из которых катилась к ручью по склону горы, а другая уходила вверх, совсем не петляя, лишь изогнувшись, точно провисший электрический провод.
Пасека не была селом или деревней в обычном представлении. Десятка два домиков прижимались к горам без всякого порядка, лишь было бы удобно хозяевам. Поэтому улицы или хотя бы мало-мальски сносной дороги между ними не было. Дома стояли в большом отдалении друг от друга, скрытые деревьями, оврагами, склонами гор, наседающими одна на другую. Когда-то здесь действительно была пасека, и каждый крестьянин имел по сотне и больше ульев. В воскресные дни люди с бочонками душистого меда спускались с гор и торопились на воскресный базар в Туапсе, а те, кто был бойчее, энергичнее, садились на утренние поезда и добирались до самого Сочи, где всегда было много отдыхающих из Центральной и Северной России.
Но в ту осень сорок второго года Степка не увидел ни одного улья, а ложку меда там невозможно было купить ни за какие деньги. Он это хорошо помнил потому, что дяде Володе кто-то рекомендовал пить сок столетника с медом. Столетник Софья Петровна принесла из города, но вот меда на пасеке найти не удалось. Дядя Володя все вздыхал и возмущался:
— Пасека, Пасека… А мед черти съели!
Но это было потом, позднее…
А в первое утро они спросили назойливого Паханкова, не знает ли он, где здесь дом Чугунковых.
— Тот самый дед, у которого три семьи живут с маленькими детишками, — ответил Паханков. После Любашиного выпада с него слетела спесь. — Это еще пройти надо. Хороший дом. Я и к нему просился. Бесполезно. Здесь у каждого беженцы. А Чугунков три семьи пустил. И в сарае живут, и под грушей.
Не только у Степки, но и у всех остальных паршиво на душе стало после того, что сказал Паханков. Неприятное это дело — бросить обжитые стены, даже если они без крыши, и ночью уйти куда-то в горы, где тебя никто не ждет и не знает. Уж лучше бомбежки, но только дома.
Паханков ободрил:
— Вы духом не падайте. Не зима на дворе свирепствует… До позавчерашнего дня на старой конюшне девять человек жили. В Грузию выбирались.
— Где эта конюшня? — спросила Любаша.
— Я провожу, — охотно предложил Паханков.
Пошли за ним. Он говорил дяде Володе:
— Место здесь сухое, возвышенное… Природа — сами видите. Кислицы, груши в лесу есть. Каштаны скоро посыплются. Если дожди не прибудут, очень просто даже можно перебиться…
В заброшенной конюшне лишь с одной стороны сохранились стойла, но лошадьми не пахло, а пахло прелым сеном. Мятая газета, яичная скорлупа, затоптанные окурки — все это подтверждало слова Паханкова, что в конюшне еще недавно жили беженцы. Дыр в немазаных стенах, сделанных из тонких жердей, было много, и дневной свет просачивался, словно вода сквозь сито. Большая дверь напоминала не дверь, но ворота, одна половинка скосилась на верхней петле, а другая отсутствовала.