Это было совершенно некстати. Не хотелось сворачивать то, что я только-только затеял. Но, по счастью, все обошлось. Ближайший концерт пришлось перенести из-за объявленного в стране траура. Зато уже в следующую субботу «Восточный синдром» отыграл при невиданном скоплении народу.
* * *
У нас не было ни опыта, ни команды. Однако дела как-то продвигались. Группы записывались на выступления, концерты начали проходить регулярно.
Никакого представления о том, что за музыка сегодня будет звучать, я не имел. Мне не хотелось повторять опыт «Рок-клуба» со всеми его комиссиями и прослушиваниями, но несколько групп были абсолютно бездарны. На их выступления приходила вялая кучка родственников и одноклассников. Так продолжаться не могло. Нужно было требовать демозаписи.
Основной критерий был прост: это не должно быть похоже на русский рок. Необязательно, чтобы это нравилось лично мне. Не важно, на каком языке они будут петь. Лишь бы не было умных текстов под вялый аккомпанемент, и лишь бы не было тяжелого металла с бессмысленными запилами.
СССР развалился, но механизмы разрушенной системы по-прежнему работали. Концертные организации и областные филармонии мгновенно перестроились и стали рубить деньги на новом материале. Теперь шанс выступить на больших площадках оставался лишь у нескольких рок-клубовских групп с громкими названиями. И любое выступление моментально превращалось в акцию. Меня тошнило от позы, которую приняли рок-музыканты. Им казалось, будто СССР пал от грохота их гитар и теперь весь мир принадлежит им одним. Свою игру они восприняли очень всерьез, хотя со стороны-то любой понимал: они ее уже проиграли.
Не бывает плохой и хорошей системы — система всегда одна. Никакой разницы между умершим социализмом и строящимся капитализмом не было. Быстро выяснилось, что весь андеграунд предыдущей эпохи носил чисто экономический характер. Как только стало можно, музыканты тут же превратились в «профессионалов». Для кого-то обстоятельства сложились благоприятно, и они автоматически перешли в разряд супергрупп. Для кого-то не сложились, и они вынуждены были довольствоваться случайными заработками. Музыка тут была ни при чем.
На все, что стало называться русским роком, у меня выработалась стойкая аллергия. Я хорошо понимал, в чем заключена ошибка. И чтобы её исправить, я должен был вернуться назад и начать все с самого начала.
* * *
Следующий концерт чуть не стал последним. Выступала группа «Пупсы». Пришла тьма народу. Для TaMtAm’а это был первый настоящий панк-концерт.
Прежде у русского панк-рока не было почвы: музыканты все были в андеграунде. И только с появлением монстров отечественного рока панк приобрел смысл. Он содержал протест против того, во что превратился «Рок-клуб». С десятилетним опозданием русские музыканты проделали тот же путь, что и западные. К началу 1990-х в стране выросло поколение, для которого язык групп вроде «Аквариума» был уже вчерашним днем.
Публика на «Пупсах» была настолько своеобразной, что сперва я опешил. Я никогда не видел столько панков в одном пространстве. У них не было никаких сдерживающих центров. Для панков каждый концерт в новом месте должен был стать последним. Меня это пугало и восторгало одновременно Я чувствовал, что если бы сейчас мне было двадцать, то скорее всего я был бы таким же.
Все, что мы приготовили перед концертом, было моментально уничтожено. Народу было столько, что кресла не понадобились. А подушки, которые мы положили на пол, просто растоптали. В туалете оторвали раковину. Все было закидано бутылками и их осколками. Я смотрел, как люди уничтожают мой только что родившийся клуб, но чувствовал, что они принесли с собой какую-то новую, очень притягательную жизнь.
Я боялся, что хозяин нашего помещения Саша Кострикин предъявит претензии, и на этом клуб (не успев толком начаться) просто прекратит свое существование. Но Саша отнесся к произошедшему спокойно. Он сказал, что раковину, конечно, придется починить, но после этого мы можем продолжать.
Глава 4
Илья Чёрт (р. 1972) — лидер группы «Пилот»
Первый раз я сходил в TaMtAm через несколько месяцев после открытия клуба. Место меня поразило. Музыканты сидели на сцене прямо на полу, а мелодия звучала едва слышно. Расслышать ее мог только тот, кому все это предназначалось. Это было как Тайная вечеря. Мир, лежащий снаружи, должен был умереть, а здесь была жизнь. Мне было восемнадцать, и ничего прекраснее я еще не видел.
В детстве я сильно конфликтовал с матерью. Будучи школьником — ненавидел район, в котором меня угораздило родиться. Потом я понял, что дело не в районе, — этот мир вообще плохо приспособлен для жизни. Но дальше так было невозможно. Нельзя ненавидеть вообще все на свете. Где-то должно было найтись место и для такого, как я. В тот вечер мне показалось, что TaMtAm и есть такое место.
Главное воспоминание моего детства: мать по любому поводу на меня орет. С отцом они развелись, когда мне было четыре года. Отец всегда был мне другом. С ним я мог поделиться любым секретом — но теперь он жил в соседнем подъезде. А я остался с матерью.
Что значит быть любимым — я не очень хорошо понимаю это и до сих пор. Жизнь никогда не показывала мне, каково это, когда тебя ценят дороже всего на свете. Я, маленький, совершенно не понимал, за что меня наказывают. Сейчас мать — пожилой человек. Мы видимся от силы раз в два месяца, и многое удалось простить… Но в детстве я чувствовал только ненависть.
Едва окончив школу, я ушел из дому. Я вдруг понял, что повзрослел и в состоянии ответить. Сперва я несколько раз кинул в нее табуреткой. Потом сказал, чтобы она держалась от меня подальше… а в следующий раз мы смогли нормально поговорить, только когда мне исполнилось тридцать.
Родители, школьные друзья, соседи по парадной — никого из них видеть я больше не желал. Начались 1990-е, и моя жизнь должна была стать совсем другой.
* * *
Об СССР воспоминания у меня приблизительно такие же, как у человека, вернувшегося из тюрьмы. Что было, то было — к чему вспоминать? Девяностые тоже были не сахар, но уж лучше так, чем назад в СССР.
Я всегда чувствовал себя лишним. Не таким, как остальные. В школе я думал, что дело в фамилии. Настоящая фамилия у меня Кнабенгоф. Жить в Советском Союзе и носить фамилию Кнабенгоф — совсем не здорово.
Я не верю в национальности. Быть евреем, немцем, русским — это ведь не мой выбор. Да, мое тело имеет вот такую маркировку. Да, в моих жилах течет кровь той же группы, что и у других (большей частью незнакомых мне) людей. Это все? Это и называют национальностью? Быть русским, гордиться национальностью — все это означало стать частью коллектива. Но как раз это у меня никогда и не получалось.
Жить так, как жили люди вокруг, — для меня проще было умереть. Пить водку… Носить ватник… Драться район на район… Вести себя так, чтобы рано или поздно оказаться в тюрьме. Школьником я пытался доказать себе и всем вокруг, что я — свой. Такой же, как другие люди… но не было у меня ничего общего с другими людьми.
Я родился в Ульянке — самом молодом и наиболее удаленном от центра районе Петербурга. Ульянку застроили только в 1970-х. Спонсором застройки выступил Кировский завод. Ульянка стала единственным городским районом, целиком заселенным рабочими.
Развлечений там было немного. Драки район на район. Катание с ледяной горки. Или, например, вскрыть чужую машину и что-нибудь оттуда украсть. Представь: вечер, черные, зимние, неосвещенные пустыри. Наша компания: десяток парней в ватниках, подпоясанных солдатскими ремнями. Мы выруливаем из-за поворота, а навстречу — другая такая же банда, только народу у них в два раза больше. Они преграждают нам дорогу и молча стоят. В такие минуты вперед всегда отправляли меня. Я делал несколько шагов и начинал говорить. Иногда говорить приходилось довольно долго, но после этого мы всегда мирно расходились.