Но Россия была больна усталостью от войны.
Вот и все. Имперский занавес опускается. Тени Петра Великого, Екатерины Великой, Потемкина, Суворова, Державина, Пушкина скорбно стоят в глубине российской сцены.
Вперед выходят другие фигуры: Гучков, Милюков, Керенский. Наконец-то они несут "общественности" подлинную свободу, наконец-то они сбрасывают опостылевшее, враждебное самодержавие и поворачиваются к безмолвствующему народу.
Может быть, их замыслы возвышены. Но что народу до них?
Они обратились к народу с призывом равенства и братства. Народ попрежнему молчал.
И вдруг отозвался совершенно диким, звериным рыком:
Эх! Эх! Эх!
Эх, жил бы, да был бы,
Пил бы, да ел бы,
Не работал никогда!
Жрал бы, играл бы,
Был бы весел завсегда!
Но эта солдатская частушка, которую с омерзением приводят Бунин и генерал Краснов, всего-навсего усмешка, слова. На деле было еще страшнее. Никогда еще не видела Россия столько злобы и преступлений, как в год торжества свободы и демократии.
Господа Гучковы и Милюковы были сбиты с ног вдруг вздыбившейся русской почвой.
Петровская петербургская сказка рассыпалась в прах. Нужен был титан, способный, подобно Столыпину, совершить чудо. Его не оказалось.
Зато выскочил некто безжалостный, понявший "исконную дремотную вражду" (Вейдле) русского народа не столько к кулаку и толстосуму, сколько к культурному барину, читающему книжки и живущему чуждой народу жизнью.
Отречение Николая II. Кутепов — последний защитник Петрова града
К началу 1917 года в казармах столицы скопилась огромная солдатская масса. В основном это были новобранцы, люди восемнадцати-девятнадцатилетнего возраста. Они числились в запасных батальонах гвардейских полков, но не имели с гвардией ничего общего, кроме названия и двух-трех офицеров. В казармах была невообразимая теснота, нары стояли в три яруса, ученья приходилось вести на улицах.
Чем ближе была весна, тем тяжелее и страшнее делалось в казармах. Они пронизывались слухами об ужасах фронта, о продажности правительства, о благородстве оппозиции, которой мешают темные силы. Воюющее российское государство вдруг стало чужим для многих в русской элите.
На фоне этой огромной, пока дремлющей враждебной массы, силы в 10 тысяч человек казались ничтожно малыми. Этих полицейских, казаков и солдат учебных команд было мало даже для поддержания обычного равновесия в городе с населением в два с половиной миллиона человек. В середине января министр внутренних дел А. Д. Протопопов доложил о возможной опасности Николаю II, тот поручил направить в петроградский гарнизон отводимые с фронта на отдых гвардейские части. В первую очередь намечалось ввести 1-ю гвардейскую кавалерийскую дивизию и гвардейский флотский экипаж. Однако не получилось. Командующий столичным военным округом генерал Хабалов не смог (или не захотел) найти для верных частей места; казармы действительно были переполнены. На Хабалова никто не надавил. В час катастрофы гвардии в Петрограде не было.
Николай II был крайне недоволен неисполнением его указания, но спустил. Если бы оно было исполнено, Февральский поворот был пройден бы без потрясений.
Двадцать второго февраля царь покинул столицу и направился в Ставку.
Двадцать шестого февраля туда неожиданно прибыл из Крыма недолечившийся начальник штаба генерал М. В. Алексеев. Невозможно утверждать, почему он так спешил. Следует лишь подчеркнуть, что его роль в отречении Николая II велика.
На следующий день после отбытия государя в городе начались серьезные демонстрации.
С середины месяца сильные снежные заносы замедлили подвоз продовольствия в столицу. По городу поползли слухи, что скоро не будет хлеба, стали делать запасы, сушить сухари. Во многих булочных и пекарнях не стало хватать хлеба, потянулись хлебные очереди. По улицам забродили женщины из этих очередей. На них никто не обращал внимания.
"Голод? Никакого голода в столице не было. Купить можно было решительно все без карточек, а по карточкам — сахар. Благополучно было с маслом, рыбой соленой и свежей, битой птицей…вышла какая-то задержка с выдачей муки пекарям". Это — Солженицын, "Красное колесо. Март Семнадцатого".
Двадцать четвертого февраля газеты успокоили население, что хлеб есть, что запасы муки достаточны, а военное ведомство даже выделило из своих запасов для нужд горожан. И что же?
Нет, здесь дело было не в хлебе.
Двадцать четвертого февраля на заседании Государственной Думы депутат Чхеидзе бросает с трибуны:
"Господа! Как можно продовольственный вопрос в смысле черного хлеба ставить на рельсы?.. Единственный исход — борьба, которая нас привела бы к упразднению этого правительства! Единственное, что остается в наших силах дать улице здоровое русло!"
Вот так, господа думцы. Позовем улицу, да направим ее туда, куда нам надобно, в здоровое, а не в какое-нибудь дикое русло.
А в это время большевики решают использовать народное движение в своем русле — всеобщей забастовки. Для них это вполне здорово.
В итоге хлеб появился, а беспорядки усилились. За два дня, двадцать третьего и двадцать четвертого февраля было избито 28 полицейских.
Дума продолжала обличать правительство, желая произвести в нем изменения.
Улица уже двинулась. Двадцать пятого февраля демонстрации захватили Невский проспект и всю центральную часть города. К Знаменной площади перед Николаевским вокзалом непрерывно шли люди, там не прекращался ни на минуту митинг. На пьедестал памятника Александру III взбирались один за другим ораторы и обличали, обличали, обличали. Главным призывом было: "Долой войну!" На площади было множество солдат. Полицейский пристав Крылов попытался вырвать у митингующего красный флаг и был убит револьверным выстрелом из толпы.
Это была толпа, азартная и трусливая. Ее еще можно было остановить решительным поступком. Например, на Трубочном заводе поручик Госсе застрелил агитатора, который грозил ему кулаком, и тотчас толпу как ветром сдуло, только остались на земле флаги, плакаты и бездыханный труп.
Солженицын прямо утверждает, что правительство не осмеливалось применить решительные меры, боясь "общественного мнения"; оно было парализовано страхом перед левой печатью, которая могла бы его обвинить в повторении Девятого января.
Тут-то и стали расти огромные язвы катастрофы, захватывая все новых и новых людей огнем вседозволенности и вражды ко всему упорядоченному, государственному, петербургскому, чуждому.
Поздно вечером собирается на заседание правительство и обсуждает… нет, не уличные беспорядки, а отношения с Думой. Думские говоруны, пугавшие министров обвинениями в "измене", кажутся самыми грозными в этот час. Решают: объявить на несколько недель перерыв в заседаниях Думы. Выходило, с этой стороны защитились. Это и не роспуск Думы, за что можно быть припечатанным разными ужасными словами вроде "презренного политиканства", "провокаторов", "умственного убожества носителей своеволия", а вместе с тем заткнули рты.
Двадцать пятого февраля Николай II наконец получил сообщение о тревожном положении в Петрограде. Он не колебался и телеграммой приказал Хабалову: "Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны против Германии и Австрии".
В Совете министров паралич воли у некоторых из них достиг в эту пору замечательного уровня, они спрашивали себя: неужели беспорядки так велики, чтобы требовать энергичных мер?
И это говорилось тогда, когда уже убивали на улицах.
Но все-таки повеление государя надо исполнять, да и впрямь ведь убивают приставов и постреливают по казакам, — надо принимать меры.