И без перехода:
— Кто у тебя там? Жена? Дети?
Седоголовый молчит.
— Понятно. Я тут, у больницы, не первый день. Всего насмотрелась. Всё знаю-понимаю. Ей плохо?
Повторяет покорно:
— Плохо.
— Очень плохо?
— Очень.
— Позвони. Скажи слово нужное.
— Она не отвечает.
Дает свой телефон:
— По моему ответит.
Слабый голос:
— Алло…
Говорит торопливо:
— Прости, но это я… Я это! Не уходи! Только не уходи от нас! От меня!..
Голос ее дрожит. Подрагивает, видно, телефонная трубка.
— Ошиблись номером, — объясняет кому-то и отключается, а он выговаривает и выговаривает важные, нужные слова, выкладывая себя на обозрение.
Женщина на картоне смотрит участливо:
— Протяни руку.
Протягивает.
— Не так. Нищие протягивают не так.
— Я не нищий.
— Ты несчастный. Что одно и то же. Сложи ладонь ковшиком. Загляни прохожему в глаза. Пройди через стыд-унижение — и полегчает.
Берет монету из стаканчика, кладет ему в ладонь.
— Худо тебе?
— Худо.
— Терпи.
И день. И неделю. И невыносимо…
Маяться возле телефона. Брать трубку, класть на место, просить молча, умоляюще: «Позвони, ну позвони! Верни мне меня…» В чудо нельзя поверить, но хочется на него рассчитывать. И раздается звонок:
— Забери меня.
— Невозможно… — бормочет. — Невозможно…
Бежит.
Едет.
Снова бежит.
«Кто так торопится? — изумляется старик опечаленный, сумрачен и невзрачен. — И куда? В его-то, в его-то годы! Будто сорвался с предохранителя…» — «Тебе не понять, — отвечает ликующий старик, горяч и задирист. — Не окукливайся, Финкель. Не огораживайся от излишнего. Слова, чувства твои ждут огласовки. Наступило время взламывать сюжеты…»
Подступает час в ночи озарений, чтобы отправиться в город, ускользающий от пришельца, познать неведомое и после многих превратностей, поражающих воображение, вернуться назад целым и невредимым…
7
— Уведи, — просит. — Уведи в свое прошлое, подальше от привычных обыкновений, выкажи мне неведомое. Здесь родилась, выросла, полюбила — город тебе откроется.
Слушает, склонив голову. Волосы падают на лицо, закрывая глаза. Берет за руку, тайная его подруга, ведет за собой.
Идут долго.
Идут в гору, одолевая затяжной подъем.
Туда, где раскинулись улицы, подсвеченные фонарями, стены, оглаженные руками, тротуары ее шагов, звуков, запахов, неуловимые, изменчивые, ускользающие от пришельца. Поспешают следом Риш и Руш с луками наготове, способные охранить и уберечь; наконечники стрел напитаны ядом сожалений.
«…жизнь сюжетная — разве мы проживаем такую? Будущее поджидает в россыпи неожиданностей. Случайности — путь в будущее. Оно в нас, с нами, без нас нет его; мы пронизываем его никчемными на вид встречами, словами, поступками, как капилляры пронизывают листок на ветке, даже самый отдаленный, поставляя соки для роста или гибель от усыхания. И на каждом повороте к будущему поджидает некто, мудрый, терпеливый, снисходительный к сомнениям и ошибкам, что предоставит свободу выбора, определенную заранее, с теми случайностями, которых не избежать…»
Лисичка — мелкая, тощая, сероватая — суетливо перебегает дорогу, чтобы прошуршать по кустам до крайних домов, подобрать остатки еды возле мусорных баков, снова упрятаться в узкой земляной норе.
Выныривает из придорожного мрака седок на мотоцикле, руку поднимает для приветствия. Под каской лица не разобрать, лишь борода выбивается наружу кустистой проседью, глаза посверкивают непримиримо. Мотоцикл старый, глушитель с изъянами, треск невозможный, затыкающий уши. Говорит, каску не снимая:
— Кто таков, случайный человек?
Финкелю подобное не по нраву:
— Я не случайный.
— Не смеши меня.
— Тридцать здешних лет. В стараниях прижиться, поверьте, в неусыпных стараниях.
— Нет и нет.
Огорчается:
— Как же так?
— Вот так. С виду богатый, а живешь по-бедному. Могу дать совет, очень даже неплохой. Указать путь во всеобщем замешательстве.
— Надо отвечать? — спрашивает у подруги.
Кивает головой.
— Слушаем вас.
— Подумайте о потомках, шествующие во тьму! О потомках хотя бы подумайте, с небрежением живущие! Чтобы не оказаться в презрении веков. Вам понятно?
— Нет, — отвечает Финкель. — Нам непонятно.
Он уже неистов. Неистов его мотоцикл.
— Взгляните на ваши тела: они отбрасывают не свои тени! Взгляните на ваши души: они потерты от небрежного обращения! По бурелому путь ваш лежит, по тропе заблуждений, но прогремит поверху трубой архангельской, пронзит в укоризне перстом обличающим: «Эй, вы, человеки! Разум истлеваете, да?» Признаете без утайки, куда вам деваться: «Разум, да-да-да». Разверзнутся источники великой пучины, воздвигнется столп с моря, вспенятся волны — так это будет, и глаза ваши ослепнут, крик заглохнет, уши зальет водой.
— Что предлагаете? — интересуется Финкель.
— Выбрасывайте записные книжки! Рвите календари, в которых помечаете неотложные свои дела! Обещаете? Нет, вы мне обещаете?
— Обещаем. Завтра же начнем. Но зачем это нужно?
— Затем, — поясняет деловито, обстоятельно, как на счетах отщелкивает. — Чтобы настольный календарь не попал по случаю к потомкам, обратившись в исторический документ. Чтобы по записям случайных встреч и скудных развлечений, хождений к парикмахерам, на футбол и в гости не определилось отношение к этому времени. Раскопают через века ваши слои и возопят, обзавидовавшись: «Господи! До чего заманчиво они жили! С книгами. Музыкой-живописью. С тихими восклицаниями, созерцательным состоянием души…» Пусть потомки вам позавидуют, про теперешнее не догадываясь, пусть — все!
— Пусть! — повторяет Финкель с энтузиазмом и пожимает ему руку.
Начинается то, ради чего стоило выйти из дома в неурочный час, — это подбадривает.
Ревет мотоцикл. Трещит его глушитель.
— Сняли бы каску, — просит Финкель. — Взглянуть на вас.
— Незачем. Пока незачем.
Укатывает за угол, обванивая окрестности.
— Кто он?
— Обличитель, — отвечает тайная подруга. — С детских моих лет. Ездит на мотоцикле, увещевает-остерегает.
Финкель произносит задумчиво:
— Не люблю соглашаться с предсказателями, но, к сожалению, он прав.
А из-за угла отдаленным эхом:
— Не надо. Не соглашайся. Но подвига тебе не учинить…
8
Идут дальше.
Подъем становится круче, дыхание чаще.
Редкие машины высвечивают фарами одинокую пару.
Входят в город, странниками шагают по улице, которая в дневное время называется улица Яффо, а в ночное — иначе. Подступает час потаенных видений; бродят по тротуарам неприкаянные полуночники в поисках собеседника, вслушиваются в тишину запустения и уходят во мрак, чтобы не возвращаться. Есть и постоянные посетители этих мест, но они неприметны.
Тяжкий рык грузного зверя. Взвизг с отдаления немощного существа. Трубные жалобы узника на судьбу свою.
— Что это?
— Звери. В зоопарке. У них бессонница.
— Здесь нет зоопарка.
— Здесь он был.
Киоск, который давно снесли. Продавец газет, оплаканный и забытый. Выкликает заголовки отдаленной давности, привлекая тех, кто живет героическим прошлым и не желает возвращаться в настоящее:
— «Кнессет и правительство переезжают в Иерусалим», «Американцы взорвали первую водородную бомбу», «Россия прервала отношения с Израилем», «Следы убийц ведут в Иорданию»…
— Купить газету? — спрашивает.
— Как же ты купишь? У тебя и денег тех нет.
Идут дальше, а из киоска доносится:
— «Конец Сталина», «Последние часы Альберта Эйнштейна»…
Ветер гоняет по асфальту прозрачные пакеты; самые отчаянные из них лихо взмывают к небесам, с шуршанием уносятся за крыши. Подруга уводит его в переулки, которые не обнаружить при свете дня, где дома отбрасывают тени давних строений, разобранных за ненадобностью. Тени — заложниками внутри домов, неприметными ликами за стеклом: упорядоченные и с небрежением живущие, преданные нечистоте и прильнувшие к источнику, ищущие, обретающие и теряющие.