— Де-душ-ка… Давай его приучим и станем рассылать по свету голубиную почту.
— Давай, моя хорошая.
— А кому, дедушка?
— Найдем кому.
Ахает от удовольствия:
— Завтра и начнем!..
Через пару часов голубь вылезает из-под стола, шатко ступает среди цветочных горшков, заваливаясь на стороны, взлетает, оклемавшись, — Финкель говорит вослед:
— Ни спасибо тебе, ни пожалуйста… Разве так поступают порядочные голуби?
— Нет, — соглашается Ая. — Порядочные голуби так не поступают.
Вечером они выгуливают Бублика.
По окрестным улицам.
Дедушка с внучкой.
Приблудная собачка слушается Аю, одну ее. Девочка обнаружила под скамейкой тощее, затравленное существо с непроливной слезой в глазу, принесла домой, уложила на подстилку; собачка лежала на боку, откинув бесполезные ноги, голос не подавала, ожидая скорого конца в тоскливой покорности. Ая садилась рядом, кормила с ложки теплым куриным бульоном, гладила, нашептывала ласковые прозвища, та укладывала голову ей на колени и задремывала, всплакивая во сне, ребенком с высокой температурой.
Бубликом назвал ее дедушка-выдумщик, кто же еще? В облике собачки проглядывают следы неразборчивых связей прежних поколений: кривоватые ноги таксы, кудряшки по телу от болонки, вислые уши от спаниеля, пушистый хвост неизвестного происхождения. Когда папа с мамой собираются в отпуск и всё упаковано, Бублик сходит с ума от переживаний, мечется по комнатам, заглядывая в лица, не дает выносить чемоданы, — прошлые его хозяева собрали, должно быть, вещи, уехали навсегда и оставили собаку на улице. Ая берет его на руки, укачивает, покой нисходит на малое, исстрадавшееся создание.
— Эта девочка чувствует чужую боль, — говорит Дрор, сосед по лестничной площадке. — Быть ей хорошим врачом.
Дрор — психолог. Ему можно поверить.
Шагает навстречу доктор Горлонос с первого этажа, видный, холеный, отутюженный, неспешно ставит на тротуар начищенные штиблеты. Прием у доктора на дому; теснятся в прихожей глухие, сопливые, гундосые пациенты, комнату наполняя унынием; Финкель придумывает им прозвища: Чихун Семеныч, Кашлюн Абрамыч, Сморкун Моисеич, — внучка тихо радуется.
Доктор Горлонос, вальяжный, снисходительный, взглядывает свысока на непородного Бублика, на невзрачного дедушку с глазастой внучкой, и на поводке у него красавец спаниель, расчесанный, ухоженный, пахнущий иноземным шампунем. Доктор равнодушен к своим пациентам, равнодушен к соседям по дому, даже фрау Горлонос, тонная дама с изысканными манерами, не вызывает мужских поползновений, и лишь собака пробуждает его чувства. А спаниель, гордость доктора, обнюхивает без охоты встречные предметы, брезгливо оттопыривает губу, не удостаивая взглядом, обида в глазу — не устранить деликатесами и собачьими парикмахерами, словно оповещает всех и каждого: «Вы мне за это еще заплатите…»
Внучка привыкла к тому, что дедушка останавливается порой на улице, кратко записывает на малых листках, но что с ними делает, ей не известно.
— Де-душ-ка… Эти листочки — куда потом деваются?
— По ветру пускаю, моя хорошая.
— Самолетиками?
— Самолетиками тоже. Бумажными змеями под облака. Чтобы попали к тому, кто в них нуждается.
— И ко мне, дедушка?
— И к тебе.
Мир полнится сюжетами, достойными упоминания; они бродят по окрестностям, напрашиваются в его рассказы, но как развернуть сюжет в пространное повествование, как уложить в отпущенные ему сроки?..
«…у красавца спаниеля был хозяин-тупица, искусный в испускании ветров, мастер на липучие шуточки, после которых хотелось отмыться под душем.
Хозяин рыгал, икал, цыкал зубом, вывалив на обозрение мохнатое пузо, к умилению пса, обожавшего это человеческое совершенство. И отсчет достоинств спаниель вёл от своего кумира: на самом верху он, блистательный и неповторимый, остальные где-то там, не выше подола.
Умер хозяин, опившись на дармовом приеме, схоронили его по протоколу, под духовой оркестр. Трубачи частили фокстротно, поспешая к щедрому угощению, барабанщик грохал тарелками, не попадая в такт, занудливо говорили речи к потехе зевак, а пес-сирота попал в интеллигентную семью, которая отвезла его к ветеринару и тут же выхолостила, лишив мужской силы. Тоскует по прежнему хозяину, по его иканию с рыганием, дни проводя скучные, без порывов плоти, в обиде на прочий мир. Ненавидит безобразное имя Амфибрахий взамен прежнего, сладостного уху — Шпунц, что подталкивало к оскалу, прыжку, клацанью зубов: Шпу-пу-пунц!
Доктор Горлонос и фрау Горлонос ухаживают за ним, холят и балуют, но он не выносит их учтивые манеры, картины на стенах, ковры на полу, книги с готическим шрифтом — от застарелой бумажной пыли нападает на пса долгий, неодолимый чих. И всякий раз, когда Горлоносы музицируют с друзьями на скрипках-фаготах, спаниель злобеет до воя в горле, до яростного клокотанья из глубин живота, которое не удержать стиснутыми зубами. Да еще воткнут диск в ненавистное ему сооружение, изрыгающее звуки, внимают благоговейно концерт для ударных: ксилофон, виброфон, маримба, глокеншпиль, литавры, барабан, фортепьяно. Хоть кто завоет с тоски…
А пес, между прочим, происхождения знатного, отпрыск благородных кровей, чьи предки получали медали на международных показах. А уборщица между делом хлещет его мокрой тряпкой по морде, что невыносимо и оскорбительно. А Горлоносы, кстати сказать, гордятся его родословной, не подозревая о том, что спаниель презирает их до глубин выхолощенной собачьей души. И всякий раз, заслышав с улицы похоронный оркестр, трубы с тарелками, он начинает гавкать, метаться по комнатам, рвать зубами обивку на креслах.
Впрочем, к здешнему проживанию эта история относится частично. Здесь не кладут в гроб и не хоронят под оркестр…»
12
У подъезда к ним кидается Ото-то, хватает за руки:
— Зу-зу! Опять пропала…
Плач по мухе. Горькие рыдания. Спит ли она? Вылетела в окно? Оплетает паутиной злодей-мухоед, чтобы живой не быть?..
— Она не пропала, — уверяет Финкель. — Сидит в одиночестве, мечтает о том, как отрастают ее крылья, тучнеет тело, заостряется хоботок, обращаясь в нацеленный клюв. Паутина теперь не страшна. Мухобойки. Липкая бумага нипочем.
Зу-зу исчезала не раз, исчерпав свои силы, — слезы, вскрики, отчаяние неподдельное, которое поддается излечению. Ведут Ото-то в соседнюю лавочку, раскошеливаются на малую сумму, и пока он заедает горе мороженым, ловят очередную муху, запускают к нему в квартиру, кричат из окна:
— Вот она! Вот же!.. Здравствуй, Зу-зу!
Уловку ему не распознать, и Ото-то бурно радуется, вылизывая любимое лакомство, рот измазан шоколадом с орехами. Время ко сну, и перед расставанием на ночь они блаженствуют на кухне, выставив к чаю лимонные вафли и инжирное варенье мамы Киры.
— Чувствую — не наемся, — беспокоится Ото-то, торопливо хрустит угощением, а друг-муравей суматошится на клеенке посреди сладких крошек, обезумев от изобилия, но не заглатывает, изнуренный заботами, нет, он не заглатывает, — торопится донести туда, где дожидаются кормильца жена-дети, престарелые родители, дяди-тети, племянник-обалдуй, лентяй и профурсет, которому требуется усиленное питание. Спотыкается о неприметный бугорок, переворачивается на спину, трепыхается, пытаясь извернуться, встать на ноги, но крошку не выпускает, нет, он ее не выпускает.
Финкель рассказывает, прихлебывая из любимой кружки:
— Бывало и так… Зима. Подморозило. Гололед в горах. Машины-автобусы не ходят, но у меня самолет — как бы не опоздать.
Девочка Ая любит его истории, самые невозможные; Ото-то они пугают.
— И что? — спрашивает он, а в голове стукают молоточки, ладони потеют от волнения, кожа на спине ершится, ибо вытерпеть неизвестное ему не по силам. — Что-о?..
— Вышел на край города, к началу спуска, подобрал фанерку, сел на нее и помчался вниз по льду, вписываясь в повороты. Столбы по сторонам мелькают, дорожные знаки, народ ахает в изумлении. Скорость огромная, даже фанера задымилась, задымились брюки, стало жарко, как на утюге, но я перетерпел, я всё вытерпел. Вынесло на равнину, пролетел полдороги до аэропорта и встал.