Евгений. (Ставит гитару в угол, смотрит в никуда). Праздники соборные, чуждые неги. Если бы знали, где путь правды, то совокупляться бы забыли. Ну, и где третья истина?
Варвар
«Какой чудесный обман зрения! — идет Фуражкин по набережной мимо Троицкого моста, где восседают на каменных стелах царственные орлы. — На какую сторону ни перейди, а символ державы всегда будет иметь две главы и два крыла. На самом деле он имеет три крыла и три главы, как Змей Горыныч. Его создатель учитывал трехмерную реальность: чтобы казаться двуглавым, державный символ обязательно должен быть треглавым. Вот так и в жизни: чтобы казаться одним, надо непременно быть другим».
Тонкий юноша, пребывающий в приемной фонда «Незабываемое торжество», приглашает Фуражкина к разговору: «Профессор Пустошка, к сожалению, занята. Она поручила мне выслушать вас. Я — ее временный секретарь Евгений Бесплотных».
«Мой проект летучего ангела основан на открытии, которое сделал ученый из Башкирии, — Фуражкин раскладывает на столе чертежи небесной геометрии. — Открытие состоит в том, что мысль материальна, и воздействует на объект мгновенно, с любого расстояния. Как известно, ангел, летящий над Петропавловской крепостью, под влиянием ветров вращается на золотом яблоке, отчего кажется живым. Если направить на него лучезарную мысль, то может случиться, что он соскользнет со своего золотого яблока и полетит. Главное, чтобы концентрация мысли превосходила ангельский вес. При этом мысль должна быть совершенно лучезарной, совершенно чистой, без малейшей примеси бесовской лжи, клеветы, насмешки».
«Какова необходимая концентрация мысли?» — интересуется Бесплотных деловито.
«Согласно моим расчетам, необходимая концентрация будет достигнута, если одновременно миллион человек обратит свою лучезарную мысль на ангела. Только в этом случае он полетит».
«А что произойдет, если во время полета ангела кто-нибудь переменит свою мысль — подумает о чем-нибудь постороннем, о чем-нибудь непристойном или просто по-дурацки захохочет?»
«Тогда ангел упадет и разобьется».
«И вы абсолютно уверены, что целый миллион человек сможет в течение трех минут, пока длится полет ангела, и звучат торжественные звуки, поддерживать лучезарность своей мысли? Ведь наверняка среди этого миллиона найдется хотя бы один человек, который из вредности, из подлости какой-нибудь или просто ради забавы захочет, чтобы божественное действо прекратилось, чтобы ангел упал и разбился, чтобы вы на глазах толпы потерпели сокрушительное фиаско, а он, напротив, одержал бы свою дьявольскую победу. Три минуты — это ведь целая вечность при том обстоятельстве, что каждое мгновение в нашем грешном мире замышляется какое-нибудь злодейство».
«Об этом я как-то не подумал, — пожимает Фуражкин смущенными плечами. — Хотя бы один злоумышленник, конечно, всегда найдется. Я даже догадываюсь, как его зовут».
«Не позволю! — врывается славная профессорша Пустошка в приемную. — Не позволю вам уничтожить еще один памятник, еще один уникальный символ нашего города. О ваших гнусных поступках мне уже рассказал режиссер Эш. Вы — самый настоящий варвар!»
«Варвар!» — гремят тимпаны в ушах.
«Варвар!» — дребезжат стекла на окнах.
«Варвар! Варвар! Варвар!»
Ошеломленный юноша Бесплотных застывает каменным столбом. Остальные работники, услыхав истерические возгласы, в спешке разбегаются и прячутся по разным углам — чай, не впервые бесится славная профессорша.
Ничто не удивляет Фуражкина, давно привыкшего к превратностям судьбы. Хладнокровно сворачивает он свою небесную геометрию в рулон и, остановившись на выходе, тихо предсказывает: «У вашего фонда пророческое название — торжество поистине будет незабываемым».
Ленинградское дело
Комментарий Самохина «Вечерней газете»
Накануне праздника Москва преподносит Петербургу свой традиционный подарок — очередное ленинградское дело. Особо приближенные фигуры одна за другой обвиняются в невероятных злодеяниях. У меня под телевизором, например, нашли дохлую муху. Кто-тозацементировал отверстие с тараканами — своеобразную питерскую достопримечательность, сославшись на некое поручение губернатора. Кто-то зарыл в траве-муравецелыймиллиард золотыхрублей, спрятал под кустами в каких-то парках.
Разумеется, такого случайно не бывает. Это — попытка проверитьгубернаторский костякна прочность, а заодно опорочить петербуржцев, обозвав их прожорливыми сусликами российских финансов. Но массовики-затейники ленинградского делаопять просчитались: никто из особо приближенных фигур не дал показаний на губернатора, который бросил вызов московской семибоярщине. И теперь Москва находитсяв растерянности: обмазатьдегтем Александровскую триумфальную арку, через которую проходит главная гостевая дорога, или не обмазать? Очевидно, что бессчетные гости, приглашенные со всего света на юбилейные торжества, вряд ли захотят выпачкаться в грязи. А, может, они пойдут другим путем?
Телефонная интермедия
«Дух Дельвига арестован!»
«Как арестован? Он же дух! Он же неприкосновенен!»
«А вот так — сидит теперь в Крестах под семью замками».
«Да, оттуда не сбежишь».
«Для духа нет преград — ему и Кресты нипочем».
Окнище в Европу
У самого синего моря возвышается дом на семи столбах, на семи ветрах. Живет в том доме другой Фуражкин — одиночествует с памятью смертной. Встает по утрам, протирает кристаллы военно-морского бинокля и смотрит в безбрежную даль. Там петровские форты синеют горбатыми чудовищами, выплывшими из пучины. Там купол Кронштадтского собора светится маяком неугасимым, опускаясь из-за рваных облаков. Там мелкие суденышки снуют по морскому фарватеру, барахтаясь в неизбывных волнах. «Окнище, — вспоминает другой Фуражкин знаменитую дефиницию Альгаротти. — Окнище в Европу».
Рядом с окнищем в Европу висит на стене окнище в Историю — стародавняя картина императорского академика Блинова, изображающая прибытие французской эскадры в юбилейный Санкт-Петербург — салют над кораблями клубится голубыми дымками, салют над набережной кружится страусиными перьями. «Как славно начинался минувший век! — глядит на картину Фуражкин. — С мишурной пальбы начинался, с порохового восторга начинался, с ветерка перистого возникал! Увы, где теперь алые паруса мечтаний, отпылавшие на горизонте?»
Другой Фуражкин, как заправский кок, приступает к приготовлению неповторимого питерского разносола — корюшки под хреном. Он тщательно потрошит серебристую рыбку, источающую весенний запах свежего огурца, на минутку опускает ее в крепкий соленый раствор, а затем обмакивает в хрущатой муке и жарит на чугунной сковородке, брызжущей жгучими пузырьками подсолнечного масла. Пока рыбка обретает дорогой золотистый цвет, натирает корешок слезоточивого хрена, укрощая его крепость итальянским винным уксусом и крупной щепотью сахара. Затем полоски обжаренного золота укладывает на старинную тарелку, по краям которой кружатся синие петровские галиоты, и обильно поливает сладким хреном. Вот и самодельная настойка — чистый спирт из аптечного погребка да пахучая мята из берестяного туеска — уже мерцает на столе.
«Ну, чтоб флагшток стоял, и бронированная палуба блестела!» — опрокидывает жестяную кружку Фуражкин и в одиночестве закусывает. Виват, корюшка под хреном!
Из окнища Европы выплывает океанский лайнер, мерцая серебристыми изгибами. Он рассекает невские воды штевнем — высоким, острым, гордым. И видится Фуражкину, будто на штевне драконья голова пестроцветная яростно извергает феерический огонь, а на корме чешуйчатый хвост жаром горит. «Серебряный Змей, — читает другой Фуражкин надпись на борту. — Великолепное имя, достойное корабля викингов. Но нет на нем алых парусов мечтаний, и стрелка корабельного барометра наверняка показывает на пустоту. Туда направлена и мишурная пальба, и прочий пороховой восторг. И вот реют свободные флажки мира над седой пучиной — сами по себе».