В ту замечательную весну внезапно осознал Обмолотов горькую истину, что до конца, до смертного часа своего, будет числиться по разряду «вчерашних». С грустью-печалью вспоминал он озорное прошлое свое, когда веселое застолье было его трудом, беспечный сон был его работою, беззаботная любовь была его свободою. Эх, сказочная жизнь союзная была — не бей лежачего!
Вот сидит Обмолотов, будто каменный, на кухне своего коммунального бытия, где расцветает на плите голубой цветок природного газа. В руке дрожит кофейник бессонницы, в голове дрожит дурацкая мысль о старухе процентщице и зазубренном топоре Родиона Романыча. Столько лет просидел на кухне Обмолотов, ожидая призыва на счастливый ток жизни, а недавно окончательно понял — не будет призыва, не дадут ему места лежачего на том бурном весеннем току. Просыпаться надо, воскресать.
Обмолотов неторопливо перебирает в памяти события последней недели, когда от нечего делать слонялся по городу и столкнулся случайно со своим однокашником Иконниковым — по школьному прозвищу Икона. И похвастался ему Икона, что теперь он — знаменитый собиратель вещей утраченного времени. И показал цветастый журнал, где демонстрировались его гениальные творения — грузная, продавленная раскладушка с привинченной табличкой «Сон Сталина» да дряблая резиновая клизма с наклейкою «Ударница коммунистического труда». И, прощаясь, сказал Икона: «Главное — дать вещи новое имя, и тогда засияет она иным смыслом, иным блеском. Вот тогда можно будет ее пропиарить и продать задорого, особенно иностранцам. Так что не будь кретином, будь креативным, Вася!»
«Шулер, — подумал Обмолотов, — прохиндей, проныра, гопник. Но надо жить, надо изучать новый язык, надо менять мировоззрения. Иначе пустота ждет, безмолвие ждет, смерть».
На следующий день притащил Обмолотов в мастерскую Иконы обшарпанную тумбочку великой эпохи. Ее ценность заключалась в том, что когда-то громоздился на ней районный бюст вождя. Заодно предложил половичок черной ночи, о который вытирал хромовые сапоги участковый милиционер. А напоследок вынул из кармана сгоревшую лампочку накаливания и таинственно сообщил, что под тусклыми лучами этого светоча свободы будто бы читалась запрещенная литература. Но отверг Икона предложенные вещи как неубедительные.
«Понимаешь, — развел художественными руками, — нет здесь никакой фишки, никакой изюминки. Половичок с тумбочкой в каждой избушке есть, лампочка светила не только над Солженицыным, а для пиара требуется что-нибудь этакое».
И вот сидит Обмолотов на кухне своего коммунального бытия, придумывает «этакое-разэтакое». Блуждает взор от плиты до кособокой раковины, от кособокой раковины до плиты, между которыми зияет старое дымоходное отверстие для самовара, густо засиженное рыжими тараканами. «Да что ж ему, прохвосту, продать? — покуривает Обмолотов. — Эту дырку, что ли?»
Год мракобесия
Тонкий юноша Бесплотных возвращается с прогулки. Проходит мимо кухни в темную комнату свою и зажигает настольную лампу — ее стеклянный купол покоится на железной конструкции, напоминающей семиструнную лиру барбитос. Теплый свет вечерний озаряет книжные стеллажи да иконы, сосредоточенные над столом. Золотом светятся божественные лики — Николая Мирликийского и Георгия Каппадокийского, Димитрия Солунского и Иисуса Сладчайшего, просиявшего в четырех концах земли. А там, на стеллажах, книги сияют золочеными торцами — церковная история Евсевия Памфила, собрание духовных писем Игнатия Брянчанинова, небесные творения Дионисия Ареопагита.
Но отодвигает в сторону юноша Бесплотных священные фолианты, достает с полки старинную книжку заветную и ложится на диван, укрываясь шерстяным шотландским пледом. Читает он на титульном листе предостерегающий эпиграф из Апфологиона 1643 года: «Молим со умилением, аще какая неблагоискусная и неблагостройная словеса в книге сей обрящутся, не осуждати и не поносити люботрудящихся». Обращает внимание на необыкновенное место, где отпечатана книжка. Это остров Валаам — гранитный ладожский утес среди страдания волн, где вознеслась к небесам древняя обитель духовного поиска и делания. И, наконец, отмечает зловещее время книгоиздания, указанное на титульном листе — это не какое-нибудь лето от Рождества Христова, обозначенное церковнославянским исчислением. На тряпичной бумаге оттиснуты апокалипсические слова — год мракобесия.
«Подделка! — юноша Бесплотных протирает запотевшие от волнения очки. — Жаль, что не указана точная дата, когда эта подделка изготовлялась типографским художеством развеселой братии. Наверняка это случилось Первого мая — в праздник сатанинского разгула и полета на метлах».
«Однако как близко все-таки вера соприкасается с Эросом, — думает юноша, перелистывая заветную книжку, — как близко все-таки она подходит к магнитному полюсу человека, где все стороны света одинаково вращаются, и нет никаких указателей, а есть лишь одна любовь, восстающая вверх, к сполохам божественного сияния, к бессмертию. Здесь надо поставить точку, воткнуть деревянный шест оправдания, пронзить осью любви и землю, и небо».
Время от времени юноша Бесплотных подумывал поступать в Духовную семинарию, на Обводном канале расположенную. Его прельщал монашеский обет безбрачия. «Прожить жизнь в чистоте лучезарной, — грезил он, — и познать лишь божественную любовь — вот истинный подвиг духовный, вот кроткое призвание небесное».
Но чем больше грезил он о непорочном служении своем, тем больше разгорался и томил его аленький цветок любострастия. Это было испуганное желание все-таки познать земную любовь, но так, чтобы об этом никто не узнал — ни отец с матерью, ни друзья насмешливые, ни даже она, которая согласится подарить ему мгновенную ночь. Хорошо бы сотворить это в маске шутовской, козлобородой, и потом сбежать под раскатистый хохот и звон бубенчиков: «А что было? А не было ничего!»
Сказка о пастухе.
Жил-был пастух. Многие молодые молодицы хотели полюбиться с ним, да не всякой удавалось. Вот и разнеслась молва, будто застукали пастуха на сивой кобылице. Стали всей деревней насмехаться над пастухом. Одна красная девица особенно потешалась. Бывало, поутру гонит скотину и кричит: «Смотри, Иван, стереги мою кобылку!» А тот помалкивает да на ус себе мотает.
Однажды пошел пастух к старой колдунье, которая жила на краю деревни, и рассказал про свое горе. «Хорошо, — говорит старуха. — Приходи в сумерки». Вечером пригнал он с поля стадо, пришел в избушку и спрятался за печкою.
Зазывают бабы скотину домой. Красная девица тоже вышла на улицу. Увидела ее старуха и закричала в окошко: «Пойди сюда!» Девица прибежала, а та давай браниться: «Смотри, станешь каяться, да поздно будет». Испугалась девица, не знает, какая вина за нею. «Экая ты дура! — удивляется старуха. — Прыгаешь через канавы, как попало! Гляди, что наделала — честь свою испортила! Кто тебя теперь замуж возьмет?» Красная девица умоляет похлопотать, поправить как-нибудь дело. А колдунья ворчит: «За все про все отвечай бабушка! Делай, что я скажу, да терпи, хотя и больно будет. Высунься в окошко и чур не оглядывайся, иначе все дело пропадет».
Заворотила старуха ей сарафан и махнула пастуху. Иван подкрался тихонько, достал из портков свой хобот вместе с бубенчиками и начал подправлять девичью честь. «Ну что, хорошо?» — спрашивает старуха. «Хорошо, бабушка! — отвечает девица. — Еще поправь, бабушка! Я тебя никогда не забуду». Закончил свое дело пастух и спрятался за печку.
На другой день погнала красная девица скотину и опять стала дразнить пастуха кобылою. А тот ей в ответ: «Хочешь, я честь тебе поправлю?» Девица язычок так и прикусила.
«Какие замечательные старушки жили в русских селеньях! И девушки замечательные тоже! — вскакивает с дивана юноша. — Какая глубокая мысль о непорочном зачатии, когда она просто-напросто не знает об этом! Когда знает, тогда нет святости, нет чуда. Если бы он не сказал, не поведал, она бы осталась в неведении, в незнании, а значит, в безгрешности. Она осталась бы Евой до разговора со Змеем, до вкушения плодов добра и зла с древа познания. А какой восхитительный образ — хобот с бубенчиками! Это же какой-то карнавал шутовской! Какая-то мистерия дионисийская! Шембартлауф нюренбергский! Это же не хобот — это хохот над незнанием знания! Нет, господа академики, никогда, никогда не поверю я вашим стыдливым заверениям, что хобот — это всего лишь змеиный хвост».