Перо Клоккманна неслось по бумаге. Ноги сами несли вниз по холму: у-у-ух! Вперед!
На горизонте, — мы уже об этом упоминали, значит, так оно и есть, — высились заснеженные пирамидальные горы. Их подножие густо поросло лесом, кое-где даже джунглями, в которых пестрели удавы, лениво свисающие с ветвей. Повыше виднелись припорошенные инеем рождественские ели, украшенные сверкающей снежной бахромой. Сами вершины были такими белыми, что поначалу казалось, будто там текут сливки, будто там наверху пролегли целые млечные пути с мириадами звезд.
— Видите там наверху какое-то движение? — спросил Клоккманн.
— Это лыжники — альпинисты, — пробормотал Мистериосо с удрученным видом.
Жаждущие пощекотать себе нервы спортсмены, осиянные ярким горним светом, резвились на просторных снежных склонах глетчера! Завзятые скалолазы штурмовали заиндевевшие вершины, блиставшие бесчисленными ледяными окнами, за которыми горели лампы накаливания и неоновые трубки. Их снаряжение сверкало всеми красками погожего летнего дня. Иные из них вырубали из наслаивающихся друг на друга снежных карнизов куски искрящегося льда и растирали ими щеки и лоб, как будто им было мало здорового румянца, который рдел у них на лицах! Пьяные от счастья, словно искрометные конфетти, лыжные асы летели по заснеженным кручам, выписывая такие лихие виражи, что сердце радовалось. Вздымалась снежная пыль. Из-под стальных кантов их лыж взметались каскады искр, а наверху на сияющих ледяных высотах лязгали альпинистские карабины и крюки.
— Да уж, многого мы добились, — воскликнул Мистериосо, неожиданно встрепенувшись; в его голосе слышалось то раздражение, то отчаяние. — Я на своем месте. Пусть так! Прекрасно! В своем деле я разбираюсь досконально. — Он сжал кулаки. — Но чего я добился? Какая мне от этого польза? На кого я похож?!! На нытика, на какого-то смехотворного упыря, который роется в братских могилах, на смерть с косой! — Он так разошелся, что смял и растоптал свой черный цилиндр: рехнулся, что ли? Он воздел руки, потрясая своими жалкими кулачками. Он качался. Лицо его пылало, как масленичное чучело. И все же он как будто вырос на глазах, словно ярость пробудила в нем неведомые нечеловеческие силы: а там, в глубине пейзажа, на дальних выступах сгрудились всевозможные скульптуры — статуи Гермеса, всадников, дискоболов, — молчаливо, среди гонимого ветром сора.
— Одно я знаю наверняка, — еще раз и, кажется, в последний раз, взвился Мистериосо, вернее его голос. — Пробьет и ваш час, люди!!! И вы окажетесь на дне — на свалке: среди обезьян и змей! Вас будут глодать гадюки!!! — Он хлопнул себя по лбу, давясь от хохота, яростно ударил себя кулаком в грудь и закричал. — Нет! Нет — вас ждет кое-что получше: валяться вам в снегу распятыми на своих перекрученных лыжах! — Он уставился куда-то вдаль остекленевшими глазами провидца. — Вижу вас на гребнях глетчеров и небоскребов: ряды крестов!!! Частокол из крестов! Руки и ноги приколочены крепкими гвоздями! Распятые! Висеть вам наверху — и никаких вязаных свитеров! — никаких надежд! — никаких лыжных курток! — никаких капюшонов! Рыдания ваши обратятся в лед! Солнце будет равнодушно катиться над глухими, безмолвными скалами! Вы будете выть! Будете биться в конвульсиях! Будете задыхаться! Под коркой льда! — Он зачастил. — Вас подхватит лавина, мощная лавина! И где вы окажитесь, болваны? Здесь, — он указал рукой, — здесь — посреди падали!
Мистериосо, который в продолжение этой тирады зеленел, краснел, желтел и, наконец, посинел, схватился за горло. С отвратительным смехом он зашатался, шарахаясь по песку: совсем, что ли, сдурел? — Он был бледен как смерть. Вид у него был как у мелкого чиновника.
Клоккманн, не обращая на него внимания, старательно записывал.
Наверное, тысяч пятнадцать душ наберется, — прикинул он со знанием дела.
Мистериосо пыхтел.
Вокруг наших персонажей во всю ширь раскинулась голая пустыня колышущейся, тягучей прозы, поэзии, — сложенная из воображаемых букв, которые еще только предстоит написать: куда ни глянь, всюду горы фраз, долины придаточных предложений, утесы тезисов, пустоши точек и запятых: все такое серое.
Такое невзрачное!
Давайте-ка лучше поворотим туда, где земля под ногами более или менее ровная и где, словно круглая башня из розовой сахарной глазури, ярко сверкает здание цилиндрической формы: стоит одиноко, как многоярусный торт.
Внутри мы видим Мистериосо и дружище Клоккманна, погруженных в созерцание грандиозного живописного полотна. Несомненно — мы в музее, — возможно, это самый большой музей в мире.
В верхней части картины, напротив которой стоит Клоккманн с профессором, изображен мужчина неопределенного возраста: так посмотришь — молодой, блистательный герой — чело сияет, уста блестят, — этак посмотришь — одежда заношена, плечи обвисли, — стареющий, разорившийся коммерсант, банкрот: да ведь это фокусник, вон у него в руках два деревянных жезла — привычные орудия ярмарочного жонглера: и действительно, горящие шары и поющие ангелы — на фоне острых утесов, вздымающихся к причудливым облакам, — витают над его головой, которую он склонил с легкой издевкой. Позади него занимаются небесные светила. А может, он просто туговат на ухо? Большое лоснящееся ухо немного оттопырено! Очень большое ухо! Волосы, местами густые, местами какие-то драные, топорщатся, как корона, взъерошенные мягким ветерком, который наводит на мысль о морских волнах, о взморье, об опускающихся, как опахало, сумерках: не музыка ли там летит на ветру? Звенит? Трубит? Бунчуки? Небесные гармонии? Клоккманн, кажется, ничего не слышит — зато теперь профессор зажимает уши руками! Они всматриваются: жонглерские булавы, волшебные палочки — что это может быть? — да ведь это две деревянные салатные вилки!!! Но они испускают слабое сияние. Может быть, это судейские жезлы или две волшебные лозы? — И не разберешь, так они плохо прорисованы.
Зато как хорошо была выписана публика, глядящая снизу вверх на светлое лицо юноши, на потрепанную физиономию этого горемыки: впереди почтенного вида король щеголял в мундире, увешанном лентами и звездами. Под руку его держала королева в остроконечной шляпе с легкой вуалью. Они стояли в окружении дам и кавалеров, которые выхватывали лорнеты из петлиц своих фраков. Солдаты и наемники с разинутыми ртами, ощетинившись зазубренными пиками, мечами и острогами, обступили вельмож. Виднелись орудийные лафеты, радиоантенны, повара! Еще тут млела от удовольствия секретарша: ярмарочный торговец, обслуживая ее, между делом запустил милочке руку в колготки. Да ведь это рынок!!! Груды огурцов, помидоров и цыплят! Кассовые аппараты: шикарные домохозяйки с уложенными феном волосами и лакированными ногтями несли авоськи, толкали детские коляски. Праздношатающиеся зеваки жевали поджаренные на филе сосиски. Вокруг топтались менеджеры в немарких костюмах, шоферы в перчатках. Замешкались тут служащие по пути на работу. Час пик. Автобусы. Рекламные вывески. По краям толпились электрики, автомеханики, монтеры и другие представители рабочих специальностей; толпа напирала на раму картины, кое-где выбиваясь тонкими пластами наружу, — и все с надеждой смотрели вверх!
Блуждающий взгляд Клоккманна остановился в центре композиции: великолепные радуги пробивались сквозь угрюмые тучи, горели огромные звезды, стремительно всплывшие из глубин. За ними раскинулись темные, черные просторы. На миг черты юноши исказила гримаса зевающего чёрта, вокруг которого вились стервятники. Ангелы уже держали перед собой свитки с нотными листами и выпячивали губы.
— Боже мой, — сказал Клоккманн, зачаровано глядя на его лицо, которое опять казалось землистым и помятым: бледные, поросшие щетиной щеки, тонкие слюнявые губы.
— Да это же мой отец! — воскликнул Клоккманн. — Папа! А за ним наш буфет! На газовой плите горит огонь! Не бей меня! Где мама? У нас есть яичные клецки с салатом из огурцов? Словом, он погрузился в детские воспоминания, в душный мирок своего прошлого — с мукой и ужасом, — но это уже касается лично его, да еще, пожалуй, какого-нибудь психоаналитика или психолога.