Раздался колокольный звон: Клокману почудилось, будто он заглянул в блестящий зев раскачивающегося колокола.
Магазин беспошлинной торговли! Аэропорт! Специальные предложения! — Сегодня утром он купил там добротную записную книжку в переплете из свиной кожи!
Он вспомнил, как стоял перед замызганным стеллажом с книжкой в руке и приценивался. Проехала магазинная тележка. Послышался звонок, оповещавший о вылете. Зашарканный пол.
В номере он долго сидел за столом перед раскрытой записной книжкой. За окном рокотало ночное шоссе, время от времени тяжело вздыхали тормоза грузовых фургонов, Клокман смотрел, как пролетают по серому окну чудища и люди в облегающем трико: отблески огней.
Он был один. Ночь.
Ночь в отеле.
Он поставил чернильную кляксу в записной книжке.
Потом он записал: «Сегодня… не знаю… в обменном пункте у служащего перстень с печаткой… таксист с пальцами, похожими на сосиски… стюардессы… еда в самолете… нет, не то. — Он поковырялся в носу. — Голод? Боль? Терзания? — Геморроидальные узлы… Вагнер и Палек! — Звезды? Залитые потом лица? В конце концов, — он остановился, — что я делаю? — Он стукнул кулаком по столу! — Сижу тут в своем номере, смертельно усталый, уже пора спать.»
Он стукнул еще раз. Он же эту книжку взял просто так, из-за свиной кожи…
Может, начать дневник, прикинул он и, немного погодя, подумал: «Зачем? Чушь какая! — Хотя почему бы и нет?»
Он усмехнулся.
«Иногда бывает так странно на душе, — писал он, — столько людей. Никакого постоянства. Сплошные разъезды. Все стирается. Вот как зад себе подтираешь. Директор скотина.»
Теперь ему писалось легче.
Когда он писал, ему казалось, что сейчас он найдет какой-то порядок, костяк, точку опоры.
Потом он почувствовал, что зад у него горит.
Отсидел!
Он писал. Ему хотелось писать. Хотелось неудержимо. Под конец он вывел прописными буквами на первой странице заголовок: ДНЕВНИК.
Надо ли тут что-то объяснять? Мы все же можем сказать: он приблизился к поворотному пункту, незаметно, мимоходом, как это обычно и бывает.
Клокман встал, выглянул в ночь, в свой квадрат ночи, где-то там ветка дерева, словно огромный деревянный язык колокола, глухо ударяла по стене.
Он взглянул на часы. Рыгнул.
Значит, тут есть и другие деревья.
Маленькие монстры и летучие фигурки на оконном стекле то расплывались, превращаясь вроссыпь крошечных пятен, то с жаром набрасывались на него, словно рой жалящих ос, — то вдруг припускали, проскальзывая стремительной вереницей параллельно оконным рамам, и потом терялись на черной стене.
Моя жизнь? Мое бытие? Мои мирские устремления? — Шприцы для смазки? Чернильные каракули? Крошки зубной боли?
Он выключил круглый торшер. Споткнулся о черный портфель. Нимб…
У Палека зубной протез?
Так или иначе, сейчас, когда мы видим Клокмана после завтрака, выспавшегося, бодрого и сытого, он уже далек от этих сумбурных ребяческих ночных фантазий.
В хорошем настроении, со слегка опухшим лицом, он выходит из дверей отеля и неторопливо шагает по автомобильной стоянке, которая тоже преобразилась. То, что в свете редких фонарей производило впечатление убожества и запустения (лужи смазочного масла в сточных желобах), сверкает теперь, словно переливчатый, искрящийся на солнце павлиний хвост (пятна бензина), разрастается под действием животворных сил во всю ширь и длину: вон длинная вереница машин тянется вниз по шоссе, загибаясь на повороте. Запруженный подъездной путь напоминает налившуюся кровью кишку. Один поток черных грузовиков устремляется в эту сторону, второй — в другую. Они пересекаются: возникает неразбериха! Третий поток, кажется, пробивается прямиком в небеса! Проезжает синий «жук», медленно ползет под гору какой-то белый драндулет: плывут себе в разные стороны. Какие яркие краски! Бамперы! Павлиньи перья! Эти бамперы скалятся, как акулы.
«С этим не сравнится по красоте даже стая пыхтунов, дельфинов или этих, как их там, блестящих мокрых китов», — подумал Клокман.
Дорожная развязка была похожа на кастрюлю с макаронами, политыми томатным соусом.
Клокман был по-своему прав: красное марево над крышами автомобилей! — А уж о людях, которые высовывались из этих машин, и говорить нечего. Сколько их тут было: высоких, низкорослых, среднего роста, толстых, худых, — и не счесть. Один свесился из окна, выпростав волосатые лапы. Они роились как пчелы, как только что вылупившиеся комары, копошились как жуки-рогачи, — все эти крылатые и ползучие твари! Курицы! Кошки! Удавы! А наш Клокман был в самой гуще.
Он не мог отдышаться. Ему было тесно в своей куртке.
Непоколебимой громадой застыли корпуса и башни торгового центра, похожего на доброго исполина, со страшной силой всасывающего в себя все и вся, на какую-то жуткую мамашу с руками и ляжками из бетона, с пастью из хромированных балок; здание, величиной почти с небольшой город, высотой в пять этажей, с полосами поблескивающих окон, купающихся в утреннем воздухе. Как прекрасен был отважный порыв тянущихся ввысь пожарных лестниц и электропроводов. И как торжественно трепетали флаги на мачтах, раздуваясь на ветру словно паруса, рвущиеся прямиком в открытое море, чтобы разнести свою весть во все пределы.
Простите, нас занесло: но разве можно найти что-то красивее города, когда он просыпается поутру, а вместе с ним просыпаются тысячи и тысячи носов и носиков, ушей и глаз и кончиков пальцев?! Все органы и конечности! Водопад волос, голая кожа! — Это пора невыразимой любви, которая, наверное, осуждена на вечное безмолвие. Ведь в мире так мало любви.
А потом урчат сливные бачки и сточные трубы! Пышут жаром газовые колонки в ванных. Целый всемирный потоп несется вниз по водопроводным трубам. В душевых кабинах. Потом разражаются ревом и рычанием кухонные плиты — как тысячи медведей! Дрессированных медведей! Все клокочет и ходит ходуном. Из кастрюль извергаются вулканы. Бьют ввысь фонтаны снеди. Тысячи кастрюль! — А потом начинается парад тканей, красивее и в сказках не бывает: все эти чулки и блузки, рубашки и костюмы! А ноги — залюбуешься! — Ежедневный праздник жизни — право, тут не на что жаловаться.
По улице перед торговым центром гулял прохладный, острый как лезвие ветер, мужчины подняли воротники курток, а женщины придерживали раздувающиеся колоколом юбки. Впереди был прекрасный день! С полей, простиравшихся за шоссе, ветер взметнул вверх старые газеты и бумажные стаканчики. Или это были птицы, которых дернули вверх за веревочки? — Ветер взъерошил волосы Клокмана и смахнул одну прядь ему на глаза.
В центре громадного главного зала, где сегодня намечалось представление, был установлен средних размеров подиум, выкрашенный в красный, кроваво-красный цвет. Еще издали Клокман заприметил тощую, иссиня-серую фигуру директора: в тот же миг он воздел жилистые руки; испугался или хотел показать какому-то гигантскому оркестру, что пора вступать? — Зал было непросто охватить взглядом: справа и слева возвышались трибуны для зрителей, с балюстрадами, затянутыми для безопасности хромированными решетками, все было забито битком — толпились даже в проходах и нишах — залито светом сотен ламп и прожекторов и наполнено тем глухим гулом, какой обычно порождает затаенное и, так сказать, скованное оживление: зрители уже собрались! — Множество зрителей — Клокман отметил это с удовольствием, хотя и почувствовал скуку, слишком уж он к этому привык.
Директор приветливо ему кивнул, мало того, он даже улыбнулся, и глаза его блестели, насколько это можно было увидеть сквозь стекла очков. Он протискивался в толпе. Зрители обступили подиум. Пожимая руку Клокману, он прокричал: «Вон тот, справа от подиума, коротышка — это наш человек!» — Тут он взял себя за горло, схватился рукой за свою морщинистую шею: «Думаю, он сдюжит! Должен! Черт побери, он просто обязан!»
Клокман кивнул. — Сейчас даже на щеках директора играл веселый утренний румянец. Только губы были серые и подрагивали. От духоты! Надо бы увлажнить воздух.