— Зачем тебе штаны-то?
Свадьба — вершина в жизни каждого человека, но не каждый — герой этой вершины, не был им и я. Мужики-то шестнадцатилетних с собой в баню не берут, а меня под венец поставили.
Потому и по сей день слышится мне громоподобный голос попа:
— Венчаются, господи, раб божий Янко и раба божья Елена!
Где тот поп? Сейчас бы его послушать! Но вместо попа мне поют внуки, и это лучшее продолжение свадебного торжества.
…ОНИ ЕМУ ДАРЯТ ЦВЕТЫ
Белеет ли в поле пороша,
Иль гулкие ливни шумят,
Стоит над горою Алеша,
В Болгарии русский солдат.
И сердцу по-прежнему горько,
Что после свинцовой пурги
Из камня его гимнастерка,
Из камня его сапоги.
Немало под страшною ношей
Легло безымянных парней,
Но то, что вот этот — Алеша,
Известно Болгарии всей.
К долинам, покоем объятым,
Ему не сойти с высоты.
Цветов он не дарит девчатам,
Они ему дарят цветы…
Константин Ваншенкин
Слав Хр. Караславов
УГРЮМЫЕ ГЛАЗА
У нее были странные глаза — большие и круглые, как у птицы. А брови неестественно изогнуты и приподняты, словно она удивлялась всему на свете. И самое главное, она была необщительна. Любила тишину. Избегала шумных застолий. Коллеги в шутку называли ее Молчуньей. Пока продолжались съемки, она редко засиживалась в корчме бесконечно долгими вечерами, которые обычно заканчивались спорами и танцами. Она уходила, как всегда, незаметно, но окружающие не могли отделаться от чувства, что они только что ее видели. Как ни странно, такое чувство испытывал каждый из нас. И каждому казалось, что он не ошибается, и ему почему-то вспоминались ее глаза — большие, печальные, вечно задумчивые и угрюмые.
— Да не смотри на меня так, а то мне не по себе! — говорил ей часто режиссер.
Она не обижалась. А если и обижалась, то молча. Она была близорука и глядела на собеседника в упор, но очков никогда не носила. То ли забывала про них, то ли теряла. Услышав насмешку режиссера, она поднималась и уходила, но ее холодный, пронизывающий взгляд неотступно преследовал его.
— С Молчуньей что-то творится! С тех пор, как она занемогла, ее словно подменили, — сказал мне как-то режиссер.
— Может, она влюблена?
— В кого?
— В тебя…
— Мы знаем друг друга с пеленок, выросли вместе, и нам, кстати, под сорок…
— По тебе-то видно, а по ней — не скажешь…
— Женщины всегда лучше выглядят… Легкий массаж, немного косметики, и такой тюфяк, как ты, прибран к рукам…
Но я действительно никогда бы ей не дал сорок лет! Невысокого роста, стройная, подтянутая. И первое, на что обращаешь внимание, — это глаза, удивительно большие глаза.
А режиссер продолжал сокрушаться:
— Поверь, я-то помню ее другой… Она была совершенно другой!.. Веселой, улыбчивой… А теперь остались одни глаза… Что-то неладное происходит с Молчуньей… Она с такой радостью согласилась сниматься в фильме, а сейчас совсем сдала… Ходит как потерянная, сама не своя. Странно! И ужасно напоминает свою сестру! Та тоже была большеглазой и миловидной. Они с ней похожи как две капли воды. Ее сестра была старше нас на десять лет. Мы были подростками, когда она подалась к партизанам. Появился однажды мой брат, перерыл весь чердак, искал что-то в углу за камином, а на следующий вечер исчез. И вместе с ним она… А потом нас вплоть до самой революции интернировали, преследовали… Возвращаемся мы в наш городок и тут же узнаем, что ее сестра расстреляна. Ее пытали в полиции, хотели, чтоб она выдала своих товарищей. Несколько раз ее избивали до полусмерти. У нас в городке жил один врач — отпетый негодяй. Он приводил ее в сознание, а потом вводил в вены раствор соли. Садист! В день победы люди ворвались к нему в дом, но он скрылся. Иначе бы его линчевали. Он исчез, как сквозь землю провалился. Перед расстрелом она держалась мужественно. И перед самой смертью плюнула палачам в лицо… Еще будучи школьником, я решил о ней написать, воспеть ее подвиг, но, как видишь, писатель из меня не вышел. Меня захватило кино. И тогда я решил сделать полудокументальный фильм. Как узнала об этом Молчунья, чуть не разревелась от радости. Она мечтала воссоздать героический образ сестры. И ушла с головой в фильм. Однако во время «пыток» простудилась. Разболелась. Ей пришлось обратиться к местному врачу, и с той поры она изменилась… До неузнаваемости…
Режиссер, подобно всем киношникам, был человеком самовлюбленным и обожал, когда все внимали его разглагольствованиям. В моем лице он приобрел хорошего слушателя. Он даже подтрунивал над моим долготерпением.
— Ну, что ты разинул рот, словно я рассказываю какую-то небыль? Подобные истории случались сплошь и рядом. А сколько погибло узников и партизан! И ежели я взялся за фильм, то сделаю его, потому что дал себе когда-то слово и потому что Молчунья ужасно напоминает мне сестру. Все наши местные ахнут, когда ее увидят. Понимаешь, получится, будто ее сестра ожила… Да и здешние места, с высокими холмами, почти точная копия нашего края. А эту деревушку я выбрал потому, что тут тихо, ведь аппаратура очень чувствительна к малейшим шумам… Но это уже мои заботы как режиссера… Вряд ли они тебе интересны…
Этот наш разговор, пожалуй, оказался самым долгим. А потом он погрузился в работу над фильмом. Почти целый месяц он истязал съемочную группу, постоянно призывая всех к тишине. Корчма кишела полицейскими в униформе. Поднимались тосты за престолонаследника. Мы часто вздрагивали от выстрелов. Своры ищеек устремлялись по невидимым следам. Порой в этой кутерьме я замечал повелительные жесты режиссера и горящие глаза Молчуньи. А она все больше таяла. Становилась нервной и раздражительной.
— Окончательно вошла в образ! — нервничал режиссер. — Не слушает, что ей говорят. Приостановлю съемки, пусть придет в себя…
И приостановил. Как-то утром он постучался ко мне.
— Сегодня даю всем отдых! Я тоже хочу пожить как человек. Пошли со мной! — Он привык распоряжаться. Я уже знал, для чего ему нужен. И решил с ним поторговаться.
— Ты сию минуту надумал дать себе отдых?
— А в чем дело?
— А в том, что у меня работа…
— Да брось ты ее!
— Ладно, брошу, а кто за меня ее сделает?
— Не задавай глупых вопросов!.. Ясно, что ты сам ее и сделаешь… не я же…
Выхода не было. И я напрямую спросил:
— Мне обе взять?..
— Обе…
Рогатки сохли под навесом. Их оставалось только взять.
— А наживка?..
— Я кое-что прихватил…
Мы замолчали. Режиссер вскинул на плечо рогатки и принялся насвистывать старый затасканный романс. Его голова казалась скошенной и ужасно заросшей. Длинные волосы, усы, напоминающие подкову, густая борода, похожая на пестрое домотканое одеяло.
— Тебе не мешало бы подстричься…
— Я давно ждал, когда ты мне напомнишь…
Он выглядел кислым. И я решил оставить его в покое. Из ущелья тянул утренний ветерок, и листья на ивах то начинали трепетать, то замирали, быстро при этом меняя свой цвет — зеленый на серебристый и наоборот… Заводи здесь были глубокими. Берега, увитые корневищами, говорили о существовании богатого рачьего царства. Режиссер метнул рогатку и по привычке сказал:
— Тише!..
Первый же пойманный рак привел его в умиление. Он долго его рассматривал. Одной клешни у рака не хватало, а другой — мощной и цепкой — он все норовил схватить режиссера за палец.
— Забияка!.. Хулиган!.. Вот я заставлю тебя покраснеть… Ты покраснеешь, да еще как!.. Ты меня не знаешь… Не знаешь, как я ловко кипячу воду в кастрюле.