К приезду начальника французского оккупационного корпуса ген. Шарпи Кабакджинский лагерь до такой степени пригладился, причесался, прикрасился, что экспансивный француз пришел в восторг. Обочины главной лагерной дороги были красиво выложены разноцветными камнями, надземные части землянок декорировали зеленью и флагами. Перед въездом в земляной городок генеральский автомобиль прошел под искусно отделанной аркой.
В городке генерала приветствовали звуки оркестра и песни хора, состоявшего из казаков и молоденьких беженок, которых Фицхелауров ухитрился даже нарядить в малороссийские костюмы. В хлеву, на этот раз убранном до неузнаваемости, для гостя устроили парадный спектакль, а в единственном во всем лагере доме, где жил Фицхелауров, его высокоинтеллигентная супруга встретила именитого посетителя оживленной речью на французском языке и русским обедом. Шарпи до того расчувствовался, что, вернувшись в Константинополь, послал в Кабакджу несколько бочек вина и дюжину шампанского. Кроме того, он дал ген. Фицхелаурову слово, что его бригада не будет сослана на Лемнос, и сдержал это обещание.
Успехи «Чаталджинской Флоренции» не давали спать другим лагерям. В Хадем-Киое, уже при мне, возник театр, точнее балаган, стараниями штабного коменданта полк. Грекова. В Санджаке в это время хозяйничал ген. Морозов, человек довольно культурный, как и Фицхелауров. Не задаваясь целями эстетического образования своих подчиненных, он взглянул просто на просветительное дело, решив обучить грамоте многочисленных «химических офицеров» и организовав для них школу грамотности.
— Ничего, дело идет успешно, — похвастался он мне, когда я, по возвращении из Константинополя, посетил Санджак. — Офицеры уже прошли четыре арифметических действия и пишут диктовки. Иные занимаются охотно. Только полковники и войсковые старшины отлынивают от ученья. Говорят, хоть мы и безграмотные, а по своему чину имеем право на большие должности.
Зато чилингирской сатрап, «стопобедный генерал» Адриан Гуселыциков руками и ногами отбрыкивался от всякой культурно-просветительной работы. Все, что не имело прямого отношения к боевым потехам и выпивке, этот стихийный человек считал величайшей бессмыслицей. Он привык «побеждать», а не учиться и учить других. Все те деньги, которые отпускались ему в виде жалованья, на представительство, на культурно-просветительную работу, он считал своим нравственным долгом немедленно пропивать вместе со своей «лавочкой».
Неудивительно, что в Чилингире скандал следовал за скандалом. Один хорунжий избил командира 10-го донского полка полк. Кривова. Дивизионный интендант, войск, старш. Ковалев, получая на ст. Хадем- Киой продукты для чилингирского лагеря, так много «экономил» в свою пользу, что вызвал общее негодование. Распоряжаясь казенным имуществом, как своим собственным, он организовал на станции коммерческое предприятие — мастерские, извлекая прибыль из работы подчиненных ему казаков. Гуселыциков покрывал все художества этого «ревнителя долга, чести и совести», как немного позже Врангель именовал оставшихся верными ему людей. Посыпались доносы Абрамову.
Этот последний не обладал способностью карать людей со сколько-нибудь видным положением. В это время ему много наделала хлопот история с корпусным интендантом генералом Осиповым, родственником Богаевского. Абрамов доверил этому генералу около 400 лир, которые тот предпочел присвоить себе, нежели тратить на казенные надобности. Уехав в Константинополь, он через две недели донес рапортом, что деньги у него пропали. Абрамов назначил дознание, а ген. Богаевский перевел своего родственника на беженское положение и выдал ему пособие в несколько сот лир. Ген. Осипов открыл постоялый двор. Ввиду моего отсутствия из корпуса, ген. Абрамов отправил дело на консультацию ген. Ронжину. Последний, по ходатайству Богаевского, усмотрел в действиях ген. Осипова лишь небрежное отношение к казенным деньгам и нашел возможным ограничиться дисциплинарным взысканием. Абрамов послал Осипову вдогонку выговор.
Когда весь корпус заговорил о художествах Ковалева, корком тоже для соблюдения формы распорядился произвести дознание. Как раз в это время я вернулся в корпус. Рассмотрев ковалевское дело, я решил добиться предания виновника суду. Весь Чилингирский лагерь, за исключением Гуселыцикова и его «лавочки», ждал публичной порки Ковалева. Но в это время внезапно разразились такие события, которые заставили надолго забыть всякие дела.
Еще будучи в Константинополе, я слышал от французских офицеров, что вновь назначенному Верховному Комиссару Франции на Ближнем Востоке ген. Пелле поручено своим правительством во что бы то ни стало распылить армию Врангеля. Действительно, в середине февраля он уведомил барона, что Франция больше не может отпускать кредиты на содержание его войска и что ему пора позаботиться о расселении своих людей, чтобы дать им возможность самим зарабатывать средства к жизни. Врангель ждал ответа от Шатилова, который охаживал сербских и болгарских министров, убеждая их принять и поддержать армию Врангеля, как верную опору против большевистских выступлений, и соблазняя существенной благодарностью в будущем, когда Врангель «спасет» Россию. В это время вспыхнул бунт в Кронштадте.
Конец Советской власти! — заголосила вся эмигрантская пресса.
Москва в баррикадах, — сообщала из неизвестных источников «Presse du Soir». — Совет Народных Комиссаров осажден в Москве. Его защищает только киргизская дивизия. Троцкий прибыл в Петроград, но восставший гарнизон принудил его запереться в Петропавловской крепости. С минуты на мунуту ожидается его сдача. Повсеместно в России изгоняют комиссаров. 10000 последних бежало к Кемаль-Паше.
Газетные сенсации не знали предела. Одни газеты врали, другие подвирали. Брусилов, разумеется, каждый день принимал командование над Красной армией и провозглашал монархию или созывал Учредилку, в зависимости от того, к какому противоболыпевист- скому лагерю принадлежала эмигрантская газета. Буденный не преминул изменить Советской власти. Дон, Кубань и Терек во мгновение ока охватило пламя грандиозного восстания. Ген. Козловский приглашал Врангеля и его армию поспешить в Кронштадт.
Лагерный сброд ожил. В действительности кронштадтского мятежа не приходилось сомневаться. Заодно начинали верить и всей той ахинее, которую преподносили газетные борзописцы и информаторы. Толпы народа осаждали те места, где наклеивались газеты и информационные сводки штаба главнокомандующего. Прибытие почтового поезда из Константинополя составляло важнейший момент дня. Четырехмесячное гниение в хлевах и сараях заслонило в казачьем сознании ужасы бегства из Таврии и даже мучительного переезда в Турцию.
Что угодно, только бы скорей из лагерей. Хоть гирше, да инше. Хоть смерть, но в поле, а не в хлевах.
О какой-нибудь идейной стороне этого порыва говорить нечего. Самые тупые казаки сознавали, что новая гражданская война была бы бесцельной и бессмысленной, но все-таки она лучше того убийственного положения, в которое теперь попали врангелевские войска. В этот период смертной тоски лагерную массу авторитетные люди легко могли подтолкнуть на что угодно, на новую бойню или на массовое возвращение домой под власть Советов.
Кронштадтский мятеж окрылил Врангеля. Он послал приветствие ген. Козловскому. Но в Кронштадте отнеслись отрицательно к предложенной им помощи, зная, что нет более гиблого дела, как борьба против большевиков под фирмою Врангеля.
Вождь не смутился.
Перед кронштадтским мятежом он находился в таком возбужденном состоянии, которое было близко к сумасшествию. Нота ген. Пелле и перемена курса французской политики так повлияли на него, что бедный честолюбец, уединившись на «Лукулле», то плакал над своей неудачей, то смеялся над недальновидностью своих опекунов, то впадал в полное уныние, то строил самые призрачные планы, утром был готов сжечь все свои корабли, вечером предавался радужным иллюзиям. В кронштадтских событиях он увидел перст божий. Он не только хотел уверить своих подчиненных в том, что настал смертный час Советской власти, но и сам теперь искренно, экзальтированно верил в то, что божественное провидение не покинуло его в день скорби и что близок час его нового возвеличения.