Литмир - Электронная Библиотека

С тех пор всякий раз, когда на мессе кто-нибудь из моих прихожан комментирует, как сейчас принято, произведения, которые читаются с кафедры, всякий раз, когда плохо поставленным голосом толкуется Евангелие, когда к этому примешивается политика правительства в отношении беженцев, полемика по вопросу абортов или возвращения долгов странами «третьего мира», я думаю о тишине Кафки, сочной, как плоды. И когда в церкви, которую реставрационная комиссия заполнила прожекторами, чтобы подчеркнуть ее красоты, мой рассеянный взгляд скользит по залитым светом и отчетливо различимым лицам моих прихожан и я замечаю, что легкое самодовольство некоторых исчезает лишь во время молитвы, я начинаю сожалеть о гроте мечты Кафки и о той поре, когда своды романских церквей пропускали совсем мало света и можно было столь глубоко погрузиться в молитву, что слезы текли по лицу, губы порой застывали в немом крике, и все вокруг переставало существовать… «…не удаляйся от меня; сила моя! поспеши на помощь мне…»[5]

Собака. Брошенная собака. Странная происходит вещь, когда кого-то бросаешь. Пока любимое лицо рядом, его хочется прогнать, его слишком много, оно заставляет вас почувствовать эту абсурдную зависимость и то, что Бог — это еще не все. Или скорее, что считать себя Богом — это еще не все, что Все существует и именно это лицо, женское, запрещенное лицо, напоминает вам об этом. Когда лицо любимого человека исчезает, хочется снова вернуть его, обладать им, пожирать его взглядом, сделать частью себя, подобно тому, как вкушаешь просвиру, вновь пить из его сокровенного источника.

Целый год я встречал Софи по воскресеньям. Помимо тех текстов, что она переписывала в свой блокнот, я ничего о ней не знал. Наши отношения были чисто литературными, то есть чисто литургическими. По-видимому, она, как и я, хотела сохранить такие отношения, которые могли бы длиться вечно. А вечность продлилась лишь один сезон, когда не было деревьев. На следующую зиму, как только посадили тополя, Софи исчезла. Я убеждал себя, что, должно быть, она приболела или ее задерживали семейные обстоятельства… В моем воображении она, подобно мне, жила одна, и вся ее семья ограничивалась лишь парой тетушек, с которыми она должна была пить чай, так же, как я навещаю своих больных.

В следующее воскресенье она не пришла. Еще через неделю тоска довела меня до того, что я осмелился попросить ее карточку у библиотекарши, назвав имя Софи и описав ее внешность. Карточки не нашли. Правда, волонтеры за библиотечной стойкой менялись каждую неделю, поэтому опознать ко-го-либо было практически невозможно. К тому же никто не знал ее лично, ведь Софи никогда не ходила на мессу. Она даже не ходила в деревню, по крайней мере, я никогда не встречал ее в лавке или книжном магазине. Казалось, лишь привязанность к нашей богатой библиотеке заставляла ее приходить сюда.

Она больше не появлялась, и я начал молиться. Пусть она вернется. Пусть вновь откроет для меня рук своих аналой. Пусть вновь опустит взгляд в свой блокнот, разгадывая тайны начертанных знаков. Пусть, наконец, распрямится, как научили ее этому книги, распрямится, чтобы читать произведения, где Боги безмолвствовали, а говорили лишь мужчины и женщины, ужас или тишина. «Софи, Софи, для чего ты оставила меня?»

Потом я бросил молиться и вместо этого каждое воскресенье после мессы садился в машину и объезжал другие приходские библиотеки. Вскоре я стал искать и на неделе, выбираясь в библиотеки других общин, куда меня приводил долг священника. Я исколесил всю провинцию, я вернулся к молитве, только теперь я просил Бога не о том, чтобы Софи вернулась, а чтобы Он назвал мое имя, мое место на земле, как сделал это с Иаковом. «Пусть явит мне лик Свой!»

И вот в прошлый понедельник на автостраде я увидел брошенную собаку. И эту горстку людей, растерянно обсуждающих ее безумный бег. Чего хотела толстая девочка, схватившая меня за руку, когда собака пересекала дорогу, эта девочка, пухлая, как херувимчик? От ее хватки хотелось выть от боли. Жестокая близость, тотчас исчезнувшая, — это все, что осталось мне от мира женщины. Вокруг грохот автомобилей столь же нелепый, как треск микрофона в моей осовремененной церкви, микрофона, разносящего толкования прихожан, их извечные намерения помочь «всем страждущим мира, ради святого Отца, Папы, ради мира в Церкви». И вот оно, среди них, лицо Бога, старый глупый пес, собака, в чьем теле угасла божья искра, святой Рох без хлеба и воды, брошенный ангелом.

Реинкарнация — это некая реальность, либо духовная, либо, по меньшей мере, физическая. Наша жизнь — лишь череда воплощений, и то последнее, что появилось в прошлый понедельник на моем пути в образе собаки, несет мне, видимо, свои радости и горести, как и каждое из предыдущих воплощений. Быть может, когда-нибудь я побреду один, как тот пес, чувствуя за спиной дыхание смерти, ведь в старости слепой и яростный бег гораздо лучше, чем смиренное согласие. Человек, достигший моего возраста, достаточно размышлял о «Eli, Eli, lema sabachtani», чтобы понять, что в критический момент не будет ни хозяина, ни Бога, не будет даже тени ангела, как в начале жизни, когда ты как Иаков, готовый вот-вот стать Израилем, не будет ничего, никакой помощи, разве что несколько человеческих существ, собравшихся на обочине дороги, чьи тщетные воззвания уносит ветер.

Бумажный зонтик и взбитые сливки

Долгое время я думала, что ты будешь чувствовать себя, как та собака, которую я видела на автостраде с пол года назад: ослепленное и оглушенное паникой и тоской животное. На мгновение стало больно, и мне показалось, что это из-за собаки. Потом я поняла, что страдаю из-за тебя, из-за того, что тебя ожидает. Я остановила машину. Я так кричала: «Ко мне! Ко мне!» — в отчаянии и в то же время в надежде, что собака меня услышит, прибежит, прыгнет ко мне на руки. Но все было напрасно. Я кричала, вопила, плакала, но она все продолжала свою безумную гонку.

В день собаки я ехала на встречу с тобой, эта встреча должна была стать последней. Я заранее окрестила ее «прощальной». Надела красный плащ, который так тебе нравился. По дороге в тысячный раз подумала о том, что должна уйти от тебя, избавиться от того, что обнажало меня и делало беззащитной — снимая один за другим, словно одежды, все запреты, — от Безграничной Любви.

У нас даже в самую жаркую погоду вода в море холодная. Вот уже несколько лет я провожу лето на побережье. Купаюсь каждое утро. И каждое утро происходит чудо холодной воды. Точнее, сначала, испытание, а потом — чудо. Войти в нее — мука. Войти в нее — значит, долго стоять обнаженной на ветру, глядя на волны. Каждое утро один и тот же страх, один и тот же взгляд, прикованный к враждебной и все же прекрасной стихии. Привыкнув к ветру, я погружаюсь в волны. Легче — а точнее, не так трудно — сделать это в ненастный день. Наверное, и Безграничная Любовь не была бы столь притягательной, не будь она такой дикой и необузданной? В ненастные дни войти в воду мне гораздо легче. Меня сразу же обдает холодом, перехватывает дыхание, сердце начинает биться, как сумасшедшее. И тогда я кричу, колочу руками и ногами, бегу, мучаюсь, разрываясь между искушением выйти из воды и желанием плыть вперед, чтобы снова дождаться того краткого мига, когда наступает настоящее опьянение и все быстрее бежит кровь, повергая в состояние, граничащее с экстазом. Холод становится наркотиком. Наступает блаженство. Это настолько сильное ощущение, что можно умереть, навсегда отдаться на волю волн, качаться на них до последнего вздоха. Самое главное — вовремя выйти из воды. И этот момент так же трудно определить, как для любителя выпить — почувствовать, когда нужно остановиться. Слишком рано — не наступит опьянение, выйдешь из воды весь мокрый, с ощущением, что день безнадежно испорчен. Слишком поздно — наступает переохлаждение, и тебя охватывает дрожь, и не поможет ни горячий душ, ни обжигающий кофе. Да, когда холод пробирает до костей, уже слишком поздно. Возбуждение проходит, и остается лишь тупое желание согреться, преследующее потом весь день.

вернуться

5

Пс., 21, 20.

7
{"b":"223761","o":1}