В любом случае, если собака действительно оказалась на противоположной стороне автострады, то она должна была это проделать очень быстро и проворно — просто чудо, что не произошла авария.
В тот день я внимательнее смотрел на дорогу. Может, оттого, что только что расстался с журналисткой и мне больше не хотелось ни фантазировать, ни включать «Радио Рашель», что я часто делаю, когда хочется ни о чем не думать, а просто погрузиться в другую культуру. У них есть очень красивые народные песни, они рассказывают о своих праздниках со странными названиями: Пурим, Пейсах, Шаббат… Они берут интервью у молодых людей, которые учатся в еврейских школах с той же школьной программой, что и везде, такими же дипломами, но чем-то эти люди все-таки отличаются. Ребята не боятся говорить о своей религии, уверенно и даже радостно. И это не похоже на те глупые программы, которые слушала Жермена по утрам: гороскопы, советы по уходу за внешностью, реклама, уличные опросы на политические темы, когда рассуждают люди, разбирающиеся в этом не больше, чем я, — они ведь ничего не видят дальше ограды собственного сада, если он у них есть, а то и дальше собственного носа. А голоса «Радио Рашель» возвышаются над этой суетой, они как молочный свет на радиоволнах, как весеннее свечение почек. Если бы у меня были дети, я бы хотел, чтобы они были евреями. Тогда наверняка они были бы умными, хотя иногда эти люди говорят странные вещи, например, как сказал недавно один раввин: «Антисемитизм — не наша проблема, это проблема всех остальных». Все равно что я сказал бы, что блохи на моем ковре не моя проблема, а Жермены. А они тем временем продолжали бы кусать меня изо дня в день.
Я написал в «Семейную газету» о собаке. Это важная тема, ведь речь идет о судьбе животных в человеческом обществе, поэтому мне обязательно ответят. А когда мое письмо опубликуют, я пошлю экземпляр журналистке с черными волосами. Должно быть, она уже написала обо мне в своем журнале. Думаю, она никогда меня не забудет, как и я не забуду ту брошенную собаку, бегущую в молочном свете. Я стал для нее видением, она стала видением для меня, в этом нет сомнения, и нужно хранить это воспоминание дольше, чем длится Пурим или молочный свет наступающей весны. Я должен пить это молоко каждый день в своем грузовике вместо той крови, что видел на бойне.
Битва с ангелом
Странно, что до сих пор я ни разу не видел эту собаку во сне. Днем я не перестаю думать о том, как яростно и упорно она бежала вдоль дороги. Однако, надо признать, я стал забывать свои сны. Когда я был молодым священником, первые мои мысли после пробуждения были обращены именно к ним. А уже потом я отправлялся на работу. Теперь телефон начинает звонить все раньше и раньше. Скоро мне исполнится шестьдесят. Шейный артроз, сутулая спина, пять приходов, четыре церковных команды и две группы помощи больным — вот все мое имущество.
Из библейских сказаний мне особенно дорого то, в котором повествуется о борьбе Иакова с ангелом. Когда меня одолевают сомнения, я вспоминаю о нем. Словно в этой истории содержится секрет моего призвания. Всякий раз, когда я перечитываю ее, мне открывается новая грань этого человека, вступившего во тьме в неравную битву, в конце которой, на рассвете, Бог даровал ему новое имя. «Отныне имя тебе будет не Иаков, а Израиль; ибо ты боролся с Богом, и человеков одолевать будешь»[2].
Всю зиму я боролся духом и телом с людскими горестями, в то время как мое опустошенное сердце, подобное дереву, засыхающему без жизненных соков, возносило одну молитву: «Господи, как имя мое?»
Теперь я знаю его. В тот момент, когда я увидел собаку на автостраде, в прошлый понедельник, меня озарило, я понял, какое имя мне было предначертано. Бешеный потерянный пес, бегущий от смерти, которая следует за ним по пятам, — вот кто я такой.
Сегодня я понимаю, что «состав бедра», куда ангел ранил Иакова, это перифраза, означающая попадание в мужскую силу. Будто ради служения Богу нужно было ее утратить. Вдвойне бессилен тот, кто, отказавшись от одного имени, так и не обрел другое. Я — священник, а не монах, это значит — с помазанием имя свое я не поменял, приняв лишь рану, но не благословение. Хотя двери монастырей открыты столь же широко, как и врата приходов, именно монастыри, эти нерушимые бастионы церкви, и являются пристанищем для мужчин и женщин, меняющих после пострига свои имена. У нас же, приходских священников, есть одно сходство с паствой, что внимает нашим речам: то единственное имя, данное родителями, которые, нарекая своих детей, зачастую не думают о благословении, а дают своим отпрыскам те имена, которые хотели бы носить сами. Наверное, поэтому меня и назвали в честь святого апостола Иоанна, что склонил голову на грудь Христа на Тайней вечере. Для моих прихожан я — аббат Жан или месье аббат. Но в отличие от ближних своих, которые приходят в церковь послушать проповедь, я лишен мужской силы. Я отдал ее Богу, так и не познав ни одной женщины, по крайней мере в том смысле, который вкладывает Библия в слово «познать», — во плоти.
Софи не ходила на мессу. Лет тридцать назад она наверняка, как и все, посещала бы ее, не будь совсем крошкой. В ту пору время мерили по церковному календарю. Каждое воскресенье было своеобразным этапом, проводником которого являлся я. Люди жили от сочельника к Рождеству, от Великого поста к Пасхе, от Троицы к Успению. В церкви меня окружали как обычные добропорядочные прихожане, так и всякий сброд, а вместе с ними толпа посредственных, равнодушных, отвергнутых Христом. Теперь остались лишь равнодушные да немногие одержимые, чье рвение граничит с истерией. Получается какое-то оскопленное человечество. Хотя, может быть, таких прихожан я и заслуживаю. Видимо, они отражение того, чем я стал.
Софи не была набожна. Однако я полюбил ее лицо, как можно полюбить псалом. Оно пробуждало во мне молитву. С ним я благословил Бога, уста мои изрекли истинные слова, а дух обратился в источник предчувствий, которые никогда не обманывали. Я стал понимать мир, землю и небо, Вселенную, открывая их двери своим прихожанам. Я обретал познание добра и зла, запретного плода, я был этим плодом, был Богом, слова мои вкушали, словно таинство, только потому, что там, вдалеке от собравшихся в церкви, для меня одного сияло женское лицо.
Эта женщина не была похожа на других. Всякий раз, когда я пытаюсь понять, в чем было ее отличие, мне постоянно вспоминается собака на автостраде. Эта женщина отличалась от всех остальных, как та собака отличалась от других собак или как двадцать первый псалом, который Иисус шептал на кресте, отличается от папской энциклики. Когда я стараюсь уловить эту разницу, мне кажется, что она едва различима и с первого взгляда ее не заметишь.
Представим, что я поднимаю два гладких, абсолютно одинаковых камешка. Кажется, что один — возможно, оттого, что он лежит в левой руке, — излучает энергию сильнее, чем другой. Именно этот камешек из левой руки я и положу в карман, чтобы время от времени поглаживать его. И даже если я переложу его в правую руку, он все равно сохранит эту способность вызывать во мне нежность. Я выброшу другой камень, сохранив тот, что пленил меня и дал мне силу. И однажды случайно я переверну его. И увижу, что на обратной стороне есть бороздка, что в нем есть изъян — рана, притягивающая к себе пыль и взгляд, рана, порождающая желание войти в самую сердцевину этого камешка, куда ни пыль, ни взгляд не могут проникнуть.
Странно, что, пытаясь охарактеризовать Софи, после воспоминаний о собаке и псалме, я заговорил о камешках. Это оттого, что камни кажутся мне проще, чем животные или человеческие существа и, судя по виду, но только по виду, безобиднее, чем псалмы, которые способны раздвоить вас и сделать таким же слабым, как маленький ребенок или мужчина, от которого ушла возлюбленная.
Несколько лет тому назад, в ту пору, когда священники могли уходить на каникулы, не устраивая переполоха в епархии из-за поиска себе временной замены, я провел две недели в Нормандии. Там, на пляже, я подобрал гальку, на внутренней стороне которой — внешняя всегда гладкая — я заметил шероховатую полупрозрачную трещину, узкую на концах, широкую и иссеченную в центре. Когда я нашел эту гальку или, вернее, когда она попалась мне под руку и слегка поранила ее, так как я не обратил внимания на острый выступ, то сначала я положил ее поперек ладони, и она пленила меня. Я держал в руке каменную таинственно глубокую улыбку, меняющую свой цвет в зависимости от освещения, демонстрирующую свои впадины и кружева столь же невинно, как и приоткрывающиеся губы, когда я подношу к ним просвиру. «Улыбка Бога», — взволнованно подумал я и отправился дальше бродить вдоль прибоя. Вернувшись к себе, я положил ее перед иконой Богородицы, и теперь каждый вечер она вспыхивает, когда на нее падают отблески свечи из красного воска.