Этот апофеоз новой философии, совершившийся среди великих событий, волновавших общественный дух, показывал достаточно очевидно, что революция уже осознавала себя и хотела быть воплощением двух великих принципов, которые представлял гроб Вольтера, — разума и свободы!
Вольтер, скептический гений новой Франции, превосходно соединял в себе двоякого рода страсти, волновавшие народ в это время: страсть к разрушению и стремление к реформам, ненависть к предрассудкам и любовь к свету. Вольтер был не истиной, но ее провозвестником. Одного недоставало Вольтеру: любви к Богу; умом он созерцал Бога, но ненавидел формы, которые в течение прошлых веков были сообщены божеству и которым, вместо него самого, воздавалось поклонение. Вольтер с гневом разрывал туман, который, по его убеждению, мешал божественной идее освещать людей, но все-таки культ Вольтера состоял больше в ненависти к заблуждениям, чем в вере в Бога. Вольтер не имел в себе религиозного чувства, и отсюда плоды его философии. Она не создала ни нравственности, ни культа, ни милосердия; она только уничтожала и разрушала, состоя из холодного, разъедающего, насмешливого отрицания; она действовала подобно яду: оледеняла, убивала, но не оживляла, потому-то эта философия и не произвела всех тех результатов, какие должна была произвести. Она создала скептиков вместо того, чтобы создать верующих.
Пятого августа 1791 года, во вторую годовщину знаменитой ночи, в которую был низвержен феодализм, Национальное собрание приступило к пересмотру конституции. Величественное и торжественное зрелище представлял этот общий обзор, сделанный законодателями в конце их работ, обзор развалин, которыми они усыпали свой путь, и оснований, которые они заложили. Но как отличалось их настроение в эту минуту от того, в котором они находились в начале своего великого дела! Они предпринимали его с энтузиазмом, а пересматривали теперь с осознанием неудач и печальной действительности. Национальное собрание открылось под восклицания народа, единодушного в своих надеждах; оно закрывалось под перебранку различных партий. Король был пленником, принцы эмигрировали, духовенство разделилось, дворянство бежало, народ волновался. Популярность Неккера испарилась, Мирабо умер, Мори был нем; Казалес, Лалли и Мунье покинули свое дело. Два года унесли большее число людей и вещей, чем в обычное время, — целое поколение. Первые ряды пали. На их месте сражались ныне люди разочарованные, раскаивающиеся, не обладавшие ни духом, чтобы уступить натиску народа, ни силами, чтобы ему противостоять. Барнав возвратился на путь истинный благодаря своему мягкосердечию, но запоздалая добродетель похожа на опыт, который приобретается лишь после совершения поступка и мешает нам оценить его объективно. Во время революции не раскаиваются в своих ошибках, а искупают их. Барнав, который мог бы спасти монархию, соединившись с Мирабо, теперь искупал свое заблуждение.
Во время первых заседаний он попытался объединить вокруг конституции общественное мнение, потрясенное Робеспьером и его друзьями, но делал это с такой осторожностью, которая, при всей видимой смелости его слов, показывала слабость его положения. «Совершают нападки на труды вашего конституционного комитета, — говорил Барнав. — Против нашего дела существует оппозиция двоякого рода. Прежде всего те, кто до сих пор постоянно показывали себя врагами революции, кто ненавидит наше дело потому, что оно осуждает аристократию. Между тем и другого рода люди также недовольны конституцией. Я разделяю их на две породы, совершенно различные. К одной относятся люди, которые стараются устранить из нашей монархической конституции все элементы, способные замедлить появление республики. На этих людей нападать я не намерен: каждый, кто имеет свое политическое мнение, вправе его выражать. Но у нас есть еще и другой род врагов — это враги всякого правительства. Эти люди сопротивляются нам не потому, что предпочитают республику монархии, демократию — аристократии, но потому, что им враждебно и ненавистно все, что дает устойчивость политической машине, все, что ставит по своим местам человека честного и нечестного, правдивого и клеветника. (Продолжительные рукоплескания с левой стороны.) Вот, господа, вот кто больше всех боролся против нас! Садясь на самые священные места и прикрываясь маской добродетели, они думали, что этим будут импонировать общественному мнению, и соединились с несколькими литераторами… (Рукоплескания усиливаются, и глаза всех обращаются к Робеспьеру и Бриссо.) Если мы хотим, чтобы наша конституция осуществилась на деле, если вы хотите, чтобы нация, обязанная вам надеждой на свободу — потому что до сих пор у нас есть только надежда (ропот неудовольствия), — была вам обязана действительной свободой, счастьем, миром, то постараемся развязать ей руки, предоставим правительству такую степень силы, какая необходима, чтобы привести в движение социальную машину и сохранить нации свободу, которую вы ей обещали. В особенности же мы этим устраним несправедливое недоверие, полезное только нашим врагам, которые были бы рады убедиться, что Национальное собрание, это постоянное большинство — смелое и мудрое в одно и то же время, выказавшее свое превосходство над ними со времени отъезда короля, — готово распасться ввиду раздоров, искусно возбуждаемых вероломными подозрениями. (Новые рукоплескания.) Будьте уверенны, что нам пришлось бы сделаться свидетелями новых беспорядков, как только в наших рядах возникли бы раздоры, и мы, не зная кому верить, стали бы предполагать различные планы, когда они у нас одни и те же; противоположные чувства, когда каждый из нас носит в своем сердце доказательство чистоты своего товарища, когда нас связывают два года общего труда, когда мы видели целый ряд доказательств мужества, жертвы, какие не может вознаградить ничто, кроме довольства совершенным».
Здесь голос Барнава замолк среди рукоплесканий большинства, и потрясенное Собрание на мгновение прониклось единодушным монархическим чувством.
На заседании 25 августа Собрание обсуждало параграф конституции о том, что члены королевской фамилии не могут свободно пользоваться правами гражданина. Герцог Орлеанский взошел на трибуну с протестом против этого параграфа и объявил, что ему остается лишь выбирать между титулом французского гражданина и своими случайными правами на престол. Друг и поверенный принца, Силлери, говорил после него и красноречиво опровергал заключение комитета: «Да будет мне позволено, — сказал он, — выразить скорбь по поводу плачевных злоупотреблений, совершаемых некоторыми ораторами в силу их таланта. Какой странный язык! Вам стараются дать понять, что здесь есть мятежники, монархисты, враги порядка, как будто бы порядок может существовать только при удовлетворении честолюбия нескольких личностей!.. Вам предлагают даровать всем лицам королевской фамилии титул принца и лишить их прав гражданина. Какая непоследовательность и какая неблагодарность! Вы провозглашаете титул французского гражданина лучшим из титулов и предполагаете обменять его на титул принца, уничтоженный вами, как несогласный с равенством! Не выказывали ли постоянно самый чистый патриотизм те родственники короля, которые остались во Франции? Каких заслуг общему делу не оказали они своим примером и своими пожертвованиями? Не отреклись ли они добровольно от своих титулов из-за титула гражданина? И вы предполагаете лишить их его? Говорят, что опасно допустить в Законодательное собрание членов королевской фамилии. Ввиду такой гипотезы постановляют, что все лица королевского семейства окажутся или предателями, или мятежниками! Между тем нельзя ли предположить, что среди них найдутся и патриоты? Не их ли хотите вы опозорить? Вы осуждаете родственников короля. Наоборот, посмотрите, чего можно от них ожидать, если они будут воодушевлены любовью к отечеству!»
Рукоплескания, которыми постоянно прерывалась эта речь, показали, что в некоторых умах уже таилась мысль о революционной династии и что если Орлеанской партии еще не существовало, то нужен был только предводитель, чтобы ее сформировать. Робеспьер с ужасом заметил этот симптом. «Я вижу, — отвечал он, — что здесь слишком много занимаются личностями и недостаточно внимательны к национальному интересу. Несправедливо утверждение, что кто-то из нас хотел унизить родственников короля. Их вовсе не желают ставить ниже других граждан, их хотят отделить от народа почетным знаком. К чему им искать титулов! Родственники короля будут просто родственниками короля. Блеск трона состоит не в этих суетных названиях. Нельзя безнаказанно объявлять, что во Франции существует какая-нибудь семья, стоящая выше других: она в собственных глазах немедленно превратилась бы в дворянскую. Эта семья осталась бы среди нас неистребимым корнем того дворянства, которое мы уничтожили; она сделалась бы зародышем новой аристократии».