Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Из одной норы выглядывает продавец тыквенных семечек. Мы с ним знакомы много лет, он приносит мне противни с семечками, и я их жарю в печи. «Ну как?» — спрашиваю. «Сам знаешь, Ангел, я всю жизнь с тыквенным семечком сражаюсь! Его разве одолеешь?» Смотрю — а у него уж и лицо на тыквенное семечко похоже стало. Дальше портной портит себе глаза, наметывает что-то. У него я присаживаюсь ненадолго, цигарку выкуриваю. Повсюду нитки, обрезки, как выходишь от него, обязательно либо к рукаву, либо к штанине нитка пристанет. «Миял, — говорю, — придется тебе брюки мне шить, эти совсем уж протерлись». — «Есть такое дело, сошьем, на то мы и портные, чтоб шить, по силе возможности народ одевать». — «Одеваете вы его, — говорю я Миялу, — а он, смотрю, все голый ходит». — «Вот и я удивляюсь, — кивает Миял. — Я шью и шью, а народишко что ни день, то оборванней».

И верно, мы, мастеровые, стараемся изо всех сил, но много ли двумя руками сделаешь! Двумя руками надо весь городок хлебом накормить. Портной двумя руками, одной иглой и одним наперстком должен его одеть. Леко Алексов со своим молотком и долотом трудится, чтобы ни одной могилы на кладбище не оставить без креста. Кузнец, что на нашей улице, гляжу, с утра пораньше начинает скотину подковывать. Народ в очереди томится, скотина босиком не может двигаться да еще грузы таскать. Дороги в нашем краю тяжелые, каменистые, скотина копыта тут же себе сбивает. Но я не больно люблю ходить к кузнецу, не могу смотреть, как скотину на землю валят, когда подковывают. Из всех наших мастеровых чаще всего я заглядываю к Флоро.

Флоро работает гончарную работу, пестроту всякую мастерит, и как поедет по деревням, у него товар с руками отхватывают. «Несправедливо это, — говорю я Флоро, — твой товар живет у народа, и ни дождь ему не страшен, ни холод, ни жара. А мой товар хоть тоже через печь проходит, а живет один день». — «И мой товар не приведи господи, — смеется Флоро, — да что поделаешь, верчу вот круг, замешиваю тесто глиняное, раскрашиваю, как попестрей, глядишь, пестротой этой и прокормлю семью. Тяжеленько, но как-нибудь выдюжим!»

Он никогда не унывает, крутит, посвистывая, круг, и под навесом у него, гляжу, немало товару накопилось. «Ты и телегу разукрасил», — говорю я ему. «Да понарисовал кой-чего», — соглашается Флоро.

А нарисовал он на бортах телеги отряды повстанцев, знамена и львов, турок и башибузуков в розовых шароварах, ружья, сабли и всякую всячину. И вечно Флоро что-то насвистывает, когда вслух, когда про себя, и все мотается туда-сюда — ни руки, ни ноги у него никогда покоя не знают, это его так гончарный круг приучил. «Знаешь, Флоро, — жалуюсь я гончару, — руки у меня дрожать начали, сегодня утром, как вторую выпечку вынимал, несколько хлебов опрокинулось. Как бы не пришлось скоро лавочку закрывать». — «Не тужи, Ангел, — отвечает мне Флоро, — нам с тобой еще не скоро лавочку закрывать. Будем с тобой месить тесто и глину, пока не придут однажды и не увидят, что мы сами по шею в тесто и в глину ушли». — «Э-э нет, — не соглашаюсь я, — со мной так не будет, как с моим мастером, македонцем. Однажды утром мы нашли его на лестнице — видно, как нес доску с тестом, так и упал. И остался лежать на лестнице, а тесто поднялось и поползло прямо в дверь. Нет, я как увижу, что руки-ноги служить отказываются, так и прикрою лавочку. Я от старых хлебопеков знаю, что, если караваи начинают переворачиваться, значит, твое время подходит!» — «Суеверие, Ангел, суеверие», — говорит мне Флоро.

Посудачим мы так с Флоро, я выкурю цигарку-другую и иду дальше. К Леко Алексову я не захожу, от его камней осколки летят, того и гляди, угодят в глаз. К нему если и завернешь, приходится стоять подальше и кричать, чтоб тебя слышно было. Поэтому я к нему не захожу, а только через ограду по дороге взгляну, что он там поделывает.

Пройду я так всю нашу улочку, потом возвращаюсь обратно, смотрю — пекарня стоит с закрытыми ставнями и труба не дымит. Пекарня всю ночь трудилась, дном и поспать можно! И я прилягу, ночного сна не хватает. Мы, хлебопеки, всегда днем отсыпаемся. Над пекарней у меня маленькая комнатенка, там и спим с женой. А большая комната у нас рабочая, там мы опару ставим, там мука хранится, там тесто заквашиваем в квашне. Квашня у меня хорошая, семь метров длиной, глубокая, по пояс, сосновая. Ложусь я подремать, а сам думаю: «Милойко со своими мулами уже добрался до места. Только б с ним ничего не случилось по дороге». В первые месяцы, когда я начал в горы муку посылать, очень мне было неспокойно, потом попривык. Через пекарню много муки проходит, нетрудно и отделять понемногу. Иногда зайдут из полиции, спросят, не толкутся ли в базарный день около пекарни люди, которые пытаются купить муку с черного хода, не замечал ли я чего еще подозрительного, не берут ли те, что ходят работать в горы, больше хлеба. «Да где там! — отвечаю я. — Люди бедные! Возьмет каравай под мышку да, пока дойдет до карьера, все и сжует». — «Если что заметишь, — говорит мне полицейский, — тут же приди и доложи!» — «Доложу, — говорю, — только вряд ли я что замечу».

Подремал я немного, а когда проснулся, гляжу — на улице уже темнеет и жена занялась опарой. «Милойко заходил?» — спрашиваю. «Не заходил», — отвечает жена и начинает счищать тесто с рук.

Встал я, просеял муку, разровнял ее по дну квашни и спустился вниз на улицу поджидать Милойко. У меня перед пекарней лавочка деревянная поставлена, сел я на нее, курю в темноте и смотрю, как народ по домам тянется. Лесорубы прошли со своими мулами, каменотесы с карьеров Беговицы и те прошли, цыгане, что каштаны сбивать ходили, тоже проплелись мимо, понося комиссариат на чем свет стоит, а я все высматриваю в темноте трех мулов и жду, не раздастся ли голос Милойко: «Добрый вам вечер!» Жена тоже спустилась, присела рядом со мной на лавочку, закуталась в вязаный платок, сидит и молчит. Мы с ней точно два хлеба, из одного теста выпеченные, — редко разговариваем. Городские часы отбили десять ударов — пора, мол, по домам. Встали мы с женой с лавочки и поднялись наверх в нашу комнатенку, ничего друг другу не сказав и не глядя друг другу в глаза. Раз только встретились взглядом, но сказать ничего не посмели.

И в постели молчим и прислушиваемся, не объявится ли Милойко с мулами. Но Милойко мы не слышим, а слышим бой городских часов, и каждый из нас про себя удары считает. «Двенадцать!» — говорит жена. Через час снова слышим часы. «Час!» — говорю я жене и слышу, как в дверь постучали три раза.

Это был Милойко. Шепотом сказал: «Добрый вам вечер!» — и ввел незнакомого человека. У человека рапа запекшаяся, надо было ее перевязать. «Пусть он переночует, дядя Ангел, — говорит мне Милойко, — а завтра ночью я за ним зайду и отведу в другое место». Перевязали мы этого человека, он попытался улыбнуться, а глаза у него не смотрят от усталости. Лег, как был, не раздеваясь, только пистолет снял с пояса и под подушку сунул. Жена прикрыла дверь комнатенки. Милойко ушел бесшумно, а мы стали тесто замешивать, потому что опара уже поднялась и пузырилась.

Я стал месить с одного конца квашни, жена — с другого, а смотреть друг на друга не смотрим. Тесто замесили, и я спустился вниз затопить печь. Когда я для первой выпечки печь затапливаю, я еще ставни не открываю — ночь на дворе, а открываю, только уж когда хлеб выну. Первые дрова прогорели, я подбросил новые и, когда они хорошо занялись, поднялся наверх посмотреть, подошло ли тесто.

Гляжу — тесто поднялось, заполнило всю квашню и еще вверх лезет. «Пора, — говорю жене, — караваи делать». И только я протянул руку — взять тесто для первого каравая, как застыл у квашни, потому что в эту минуту внизу громко заколотили по ставням. «Открывай! — кричат мужские голоса. — Полиция!» Дверь позади меня скрипнула, и на пороге показался человек, которого привел Милойко. На лице его не было и тени сонливости, глаза смотрели ясно. Держа пистолет в здоровой руке, он перешагнул порог и стал между мной и женой. Я сказал, что через окно ему не выскочить, на окнах у меня железные балясины, но что я выведу его через заднюю дверь. Пока я буду открывать полиции, он удерет через сад.

50
{"b":"223429","o":1}