Только ты не подумай, Телемах, что Агамемнон просто был охотник до юбок. Раньше, давно, может быть в начале войны, — да. Рассказывают, из-за одной девки он даже ввязался в шумную ссору. А что тут такого, в конце концов? Мы были солдаты, а со многими рабынями это дело проще простого. Но с тех пор, как я прибыл под Трою — а я ведь был при нем день и ночь, — он ни разу ни с одной не спутался. У него просто и времени не было.
— Что ты все его оправдываешь? Ни к чему это, — сказал я Пиладу.
— Да я не оправдываю. Но все-таки лучше поменьше об этом болтать. Люди все поймут не так. А эта… с этой вообще все было по-другому.
— А на следующее утро? — спросил я.
— Да, мне, стало быть, ведено было его разбудить. Незадолго до того, как солнце поднялось из морских волн, я вошел в палатку. Но тут я вдруг растерялся. Обычно я просто подходил к его ложу, и чаще всего глаза его уже бывали открыты. А тут я все медлил… Ты понимаешь. Но она, как видно, услыхала мои шаги или увидела мою тень на полотнище палатки. Она не спала и сразу вышла мне навстречу. «Уже пора?» — спросила она, и я кивнул. «Хорошо, — сказала она, — я его разбужу».
А потом уже у меня не было времени следить за ними. Дел было по горло: снимать палатки, укладывать, грузить на корабли и все такое. Лишь после отплытия, уже на корабле, я перевел дух…
А я об этом и отца спросил. Не в тот вечер, когда он нам все рассказывал, а на другой день. Матери тогда не было. Мы сидели в оружейной комнате и осматривали доспехи. Я спросил его, видел ли он Агамемнона еще раз до отплытия.
— Конечно, — ответил отец; — Мы же попрощались.
— А Кассандра?
— Кассандра стояла за его спиной как тень.
— А потом?
— Я кивнул ей. Потом Агамемнон пошел по сходням на корабль, а Кассандра за ним, ступая точно след в след. Вот и все. Старые соратники не очень-то чувствительны. Или, во всяком случае, делают вид, что они не таковы.
Но я не мог поверить, что это все, и отец, как видно, это заметил. Спустя некоторое время мы подошли к окну и посмотрели вниз на Итаку, на гавань, на корабли и на голубое море. Совсем близко от нас с резким криком прочертила воздух чайка: решила, что мы собираемся ее покормить.
— Вот сидят теперь, — снова начал отец, — эта умильная, почтенная пара, Менелай и Елена, в Спарте, и с таким же успехом можно было бы не вести вообще никакой войны. Если вдуматься, что-то тут не так. Не спорю — такие люди тоже должны быть. Но подлинным завершением странной этой войны была все-таки та, другая пара.
О том, что ему самому понадобились долгие годы, чтобы вернуться на родину — нищим, без солдат, — что и после этого не улеглась в нем тревога, разбуженная войной, и снова потом погнала его по свету, — об этом отец не сказал.
Пер. с нем. А.Карельский.
Клонц
Когда мир вокруг нас рухнул, мы увидели, что только одного не смогли предугадать… Что погибнет все, что казалось нам хорошим и чем мы очень дорожили, было ясно с самого начала. Да и какие могли быть основания надеяться на иной исход? Ладно, решили мы, ничего не поделаешь. Создадим все заново.
Но едва гроза миновала, выяснилось, что даже в этом мы заблуждались. Хотя взялись за дело тотчас, пытаясь воссоздать по памяти всех тех, без кого мир казался нам пустым и голым. Мы трудились, не жалея физических и душевных сил. Некоторые не оставляли попыток ни днем ни ночью, несмотря на то что сами падали с ног от усталости и голода. Их лица блестели от пота, хотя было холодно, как в космосе, и ветер свистел в провалах окон мастерской. Но без матери-то никак нельзя, как ни крути. Отца тоже неплохо бы заиметь, а попозже не мешало бы обзавестись и другом. Но сперва все же возлюбленной. Без нее не обойтись. Уж очень славно было когда-то у тебя на душе; слов не хватает, чтобы описать, как она выходила из дому в предвечерний сад, как спускалась по ступенькам террасы, как платье на ходу слегка обрисовывало ее колени; это было как гимн, звучащий в тебе самом. Или же ночью, когда она спала, а ты сидел у ее изголовья и не мог надивиться, что такое чудо вообще существует. И чувствовал, что готов обшарить все тайники вселенной ради того, чтобы отыскать и предоставить ей самого господа бога. Мол, вот он, любуйся!
Однако ничего у нас не получалось. Все исчезало куда-то. Или расползалось под руками, превращаясь в какое-то месиво. То ли материал был не тот, то ли брались за дело не с того конца. Да, было отчего впасть в отчаяние, и кое-кто из нас и впрямь отчаялся. Неужто крушение мира еще не завершилось? Неужто цветы уже никогда не зацветут, как прежде? Некоторые из нас шатались без цели, то и дело останавливаясь как бы невзначай и оглядывая море развалин. Они напускали на себя рассеянный вид, словно гуляют просто так и даже слегка скучают, как бывает, например, в отпуске. Чтобы никто не заметил, как напряженно вслушиваются они в пустоту. Должен же быть какой-то выход? Ведь ответственность в конце концов ложится на нас самих.
Если на дворе апрель, они дивятся каким-то желтеньким цветочкам, вдруг выглянувшим из-под кучи битого кирпича, бывшей некогда домом. Кто бы мог такое предугадать? Говорят, цветочки эти называются мать-и-мачеха, да разве дело в названии? А когда на дворе зима, все развалины покрыты снегом. Тоже жуткое зрелище, но все-таки…
Однако есть нечто похуже, чем крушение надежд немедленно заселить эту пустыню теми, кто ушел безвозвратно. Видимо, есть такие человеческие особи, которые не только не погибли при всеобщей катастрофе, не только выжили, как бы ее и не заметив, но даже приобрели большую весомость, чем прежде. Причем как раз те, которые и до нее были почти невыносимы. Правда, в то время распространяться о них было не принято; ведь они были наша плоть и кровь, и мы за них стыдились. Кроме того, казалось, что желать их смерти непорядочно, хотя в душе все признавали, что без них дышалось бы куда легче. И то, что именно все хорошее погибло, как теперь выясняется, а выжили, наоборот, лишь эти особи, или как там их еще называть (ибо я не решаюсь величать их людьми), которые теперь похваляются своей несокрушимостью, — это еще ужаснее, чем крушение мира.
Один ученый — правда, не медик — сказал мне: «Ничего удивительного, они просто намного жизнеспособнее». Будь проклята эта их жизнеспособность! Мне куда милее нежная жизнестойкость любимой женщины. И куда ценнее не менее хрупкая жизнестойкость господа бога, про которого все еще неизвестно, уцелел ли он сам. Но вместо них — повсюду эти существа, похваляющиеся своей живучестью и процветающие как никогда, ведь теперь никто не стоит у них поперек дороги.
Вот уже несколько месяцев не покидало меня смутное ощущение, что все обстоит именно так. Но я отгонял от себя эти мысли. Уговаривал себя: да ведь это же невозможно! Ты ошибаешься, ты считаешь так лишь потому, что тебе самому отнюдь не все удается, как хочется. А это удручает. Вот ведь другие-то только пожимают плечами. Значит, дела не так уж плохи, а то бы все стали бить тревогу. Потому что мы ведь должны сплотиться и опереться друг на друга, если хотим, чтобы жизнь вообще возродилась.
Но с тех пор, как я опять повстречал Клонца, я понял все. Можно пережить человеческие заблуждения или, если угодно, грехи, пережить убийства, войну, голод, мороз и смерть, все это понятно, и все равно до последней минуты останется возможность все поправить. Как бы это ни было ужасно, но все это ничто по сравнению с тем фактом, что Клонц еще жив.
Я приберегал упоминание о нем к концу. Все мне казалось, что удастся этого избежать. Да, видно, зря, придется рассказать все, как было. Когда я вновь встретил его, я воскликнул: «Игра не стоит свеч!»
Я перерыл ящики письменного стола. Но у нас из предосторожности отобрали оружие. Зачем я не погиб вместе со всеми, когда наш час пробил? Что ж, пистолет — не единственный способ наверстать упущенное.