И кое в чем другом поведение Брандтера тоже несколько изменилось. Жил он, правда, так же замкнуто, как прежде, но все-таки теперь его гораздо чаще можно было встретить на улицах деревни, где он явно прогуливался без всякой определенной цели. Отныне он почти каждый день расхаживал широким шагом по деревенской площади. Это было поистине странно, но нельзя было не признать — Брандтер стал показываться на людях. При этом он почти ни с кем не разговаривал, только чуть сдвигал на голове шапку и кратко здоровался. Держался он молодцевато, опытный глаз сразу признал бы в нем бывшего солдата.
Дома он молчал и думал. И все об одном и том же: о последних днях перед его отмененной казнью и о самой казни, вернее сказать, о кратчайшем миге во время приготовлений к оной. Его собственные слова — те, что он недавно выкрикнул в гневе жене, — никак не шли у него из головы, однако теперь он рассудил, что ему, по справедливости, тоже никто не навязывал возможности спастись. Таково было отныне его мнение. Ведь он мог сказать «нет». Уж это-то было в его воле, а может быть, он заблуждается? Он, однако же, крикнул: «Золотко мое, я согласен!» — и еще до того самым жалостным манером взывал о помощи: «Неужто не сыщется здесь никого, кто бы сжалился над моей младой жизнью?» И все ж таки разве потом не мог я сказать «нет», упрямо твердил себе Брандтер. Всего прекраснее было то, что тогда, да, тогда, стоя на помосте, в какой-то миг, в какой-то определенный миг он отчетливо сознавал: сейчас он может решительно сказать «нет» и, наверное, должен сказать. И это воспоминание, ясное и четкое, по сей день жило в нем (а может быть, ожило только ныне). Теперь, пребывая в тяжких раздумьях, он считал это обстоятельство необычайно важным. Как и те последние дни тюрьмы, перед казнью: разве не был он тогда совершенно спокоен, в самом что ни на есть смиренном состоянии духа? По существу, он ведь парень чертовски умный. Теперь ему часто виделось высокое зарешеченное оконце его камеры, к которому подтянулся он на руках, а внизу стоял на часах улан, и он плюнул ему на высокую шапку.
Дома у него дела обстояли скверно, все неудержимо катилось под гору, хотя наихудшие опасения покамест не оправдались. Работы он и Ханна получали, правда, много меньше, чем раньше, это было неоспоримо, и не один крестьянин катил теперь мимо мастерской Брандтера к каретнику или шорнику, жившему в Юденбурге, и не одна крестьянка потребовала и получила у Ханны обратно полотно для нового нательного или постельного белья или пеструю шерсть для вышитого платка, отменив сделанный ею заказ. Все же нашлось немало людей и в самой деревне и вокруг нее — ибо у Брандтера была уже обширная клиентура, — которые благоволили нашей чете, или считали всю эту историю пустой болтовней, или же, наконец, не придавали ей никакого значения и были слишком верны своим привычкам для того, чтобы отказаться от услуг искусных и добрых мастеровых. К тому же до некоторых отдаленных хуторов скандал докатился лишь много позже. Так что супруги Брандтеры по-прежнему зарабатывали себе на хлеб. Однако куда хуже, чем действительное положение вещей, были, как мы уже упоминали, страхи и жалобы, мрачные предчувствия и сетования, на каковые Ханна ныне отнюдь не скупилась. Когда какая-нибудь хозяйка грубо и заносчиво отбирала у нее заказ, это означало ведь не только потерю заработка, но каждый раз словно хлестало ее по лицу, и тогда исстрадавшаяся женщина изливала душу в бранчливых речах. Нетрудно представить себе, что пришлось вытерпеть от нее Брандтеру при подобных сценах, а в первые дни после того, как выплыла наружу их история, они повторялись почти ежедневно. Не зря он предвидел с самого начала: жить ему придется, как если бы он стоял привязанный к позорному столбу. Иной раз он молча, стиснув челюсти выходил из горницы и потом, по окончании своего трудового дня, долго и неподвижно сидел в мастерской, а в хорошую погоду — на берегу реки, чей размеренный шум словно сгущал нараставшую ночную тишину.
* * *
Мы видим, Брандтер был совсем одинок. Он выходил на порог мастерской, отирал рукавом пот со лба и, мигая, словно не веря глазам своим, смотрел на другой берег реки и на плавные изгибы гор, похожие на выгнутые кошачьи спины. Край, где он жил, шелестел то сочной, то пожухлой листвой; ветер взвивал на дорогах пыль; светозарную весну изгоняло властное лето, а небосвод то давил своей тяжестью, то сиял высокой синевой. На туманные склоны дальних гор черноватым мхом наползала темная зелень елей. Скоро минет пятый год их супружества, а для Брандтера — тридцатый год его жизни, продленный вмешательством Ханны.
С нею тоже совершалась немалая перемена. О том, чего ей сейчас больше всего недоставало, она в своих бесконечных слезливых жалобах даже не упоминала: о маленьком кружке, который уже сложился у нее здесь, об оживленном обмене новостями на ходу, при встречах, о приятнейших вечерних посиделках у соседок и о сознании того, что ей всюду рады и воздают должное, как женщине благонравной и красивой. Ныне же она была вынуждена сидеть дома, как в самом начале. Супруг ее все молчал, что-то думал про себя, и было в нем нечто мрачное и угрюмое. Сама она в последнее время старалась обуздать свой язык, ибо то, чем было отягчено ее сердце, слишком легко слетало с ее уст. Но она не хотела обижать Брандтера и каждый раз, когда ей случалось это сделать, искренне раскаивалась. Ханна была женщина честная, и мы должны признать, что она пыталась побороть в себе зло, когда оно брало над нею власть. Нередко она тайком молилась в церкви.
Взяв, во внимание человеческую слабость, найдем мы вполне понятным и даже простительным, что между супругами нарастало взаимное отчуждение. Для них наступило поистине проклятое время. Теперь и дом их стал им немил, хотя при окружавшем их недоброжелательстве он должен был бы служить для них единственным прибежищем. Брандтер никуда не ходил. Кончив работу, он расхаживал большими шагами по горнице и молчал. Ханна же, которой вскорости стало невмоготу это терпеть, по прошествии некоторого времени все же сумела проложить себе новую, пусть в узкую, тропинку к людям.
Ибо далеко не все от нее отвернулись и далеко не все были заносчивы или злорадны. Там и сям люди все же более или менее открыто поддерживали сношения с Брандтерами (чему отчасти способствовало и вышеописанное посрамление лавочницы). К тому же врагами и недоброжелателями Ханны были, естественно, прежде всего женщины. Мужчины же, те, что не слишком подпали влиянию своих жен, многократно и ничуть не таясь выказывали хорошенькой швее свое сочувствие и склонность. Нашлись утешители. Возможно также, что теперь Ханна более чутко откликалась, когда кто-нибудь провожал ее благосклонным или восхищенным взглядом. Таких взглядов — а ими провожают всякую хорошенькую женщину — она предостаточно привлекала к себе и в прежние годы, на деревенской площади, у реки и где угодно еще. Допустимо в конце концов также предположить, что среди утешителей, встречавших ее ныне приветным словом, были и такие, что заглядывались на нее давно, но теперь чувствовали себя увереннее.
Мы, правда, не утверждаем, будто случалось нечто противное чести, отнюдь нет. Да и когда Ханна приходила домой, муж не спрашивал, где она была. Лицо ее меж тем немного изменилось, стало жестче, огрубело, утратило свою детскость. Не исключено, что, спроси ее все-таки муж, она бы ответила ему резко, к примеру: «А тебе какое дело? Ты все равно на меня больше не смотришь!» И можно с уверенностью сказать, что после этих слов ее бы опять взяла жалость. Но он не спрашивал. Молчание, полнейшее молчание царило в доме Брандтеров.
11
Однажды под вечер — Брандтер у себя в мастерской как раз наводил последний глянец на новехонький хомут — с деревенской площади послышалось звонкое пение трубы. Он вскинул голову, безотчетно нахмурил брови, а потом снова взялся за работу, будто ничего и не слышал. Однако когда труба заговорила во второй раз — сперва это был принятый в те времена в императорской кавалерии сигнал «колонной направо!», теперь же труба выпевала «стоп!» — услышав этот второй сигнал, Брандтер просто-напросто все бросил и выскочил на улицу.