Игнасьо взял себя в руки. Протекли часы, было уже далеко за полдень. Он не мог больше сидеть здесь. Стояла зловещая тишина. Он распорядился, чтобы оседлали двух лошадей, для него и для конюха, мысль о том, как беспомощно медленно будет тащиться карета по узехоньким улочкам, его ужасала. Крупной рысью поскакал он по городу и во второй раз за это утро подъехал к дому графа, как раз в ту минуту, когда студиозус Пляйнагер, которому было сообщено то же, что и Тобару, спустился с крыльца и зашагал через палисадник.
При виде высокого белокурого юноши Тобар почувствовал прямо-таки прилив счастья.
— Пляйнагер, студиозус Пляйнагер! — крикнул он. — Что, графа дома нет?
— Нет, — отвечал Пляйнагер, остановясь перед лошадьми. Лицо у него было мрачное и задумчивое.
— Умеете вы ездить верхом? — спросил Тобар, соскакивая с коня.
— Разумеется, — сказал студент.
— Тогда прошу вас, едемте со мной!
Игнасьо велел конюху отправляться домой пешком, а Пляйнагер сел на его лошадь. Со всей быстротой, какую только позволяло движение на улицах, поскакали они в сторону бастионов, к казарме. День был по-прежнему голубой, безоблачный и жаркий.
Ворота казармы были открыты настежь, возле них стоял солдат; подъехавшим видны были плац и конюшни. Повсюду было пустынно и тихо.
Тут они узнали, что шесть эскадронов полка Кольтуцци, оставив в казарме лишь немногочисленный караул, вскоре после полудня выступили в поход, как слышно, в Штирию или Словению. Должно быть, за это время они успели уже подняться на Виннерберг.
Не обменявшись ни единым словом, будто по молчаливому уговору, Игнасьо и Пляйнагер поворотили коней. Крупной рысью шли они вдоль бастионов, потом, свернув, пролетели под Видмерскими воротами, глухо отозвавшимися на стук копыт, и, миновав первые улицы предместья, пустили лошадей вскачь.
Трудно сказать, отдавал ли себе отчет хотя бы один из них — в особенности Игнасьо! — для чего и зачем они скачут, изменить в сем случае они бы все равно уже ничего не могли. Но все же они не сдерживали бега своих коней и так, единым духом, домчали до голой возвышенности, а проскакав немного дальше, остановились и стали вглядываться вдаль. С правой стороны их обдувал свежий ветер.
Внизу, где дорога гладко шла по равнине, тянулась бесконечная вереница всадников, оставляя после себя медленно оседавшие тучи пыли. Пыль была густая, как дым, словно под копытами лошадей горела земля. Равнина, разделенная, подобно шахматной доске, лоскутами полей, купами деревьев, домами и луговыми тропинками, поднимаясь к Медлингской возвышенности, терялась в туманной дымке.
— Вон они скачут, — произнес студент.
Игнасьо не отвечал. Он опустил поводья. Только теперь он по-настоящему понял, что здесь кончается их путь.
— Поедем за ними следом? — спросил Пляйнагер.
Игнасьо молча покачал головой.
— Остается лишь надеяться, — сказал он после короткого молчания, — что эти беспорядки в Штирии на деле вовсе не столь серьезны. Так мне недавно и сказывали.
При этих словах Пляйнагер нахмурился — надбровные дуги сейчас выступали у него особенно сильно.
— Fata locuto causa finita, — возразил он. — Когда судьба произнесла свой приговор, дело окончено. Чтобы свершилась ее воля, богатого и пышного снаряжения вовсе не надобно, она, когда захочет, разит и без войны. Вместе с тем иной человек выходит цел и невредим из десятка сражений. Да и было бы весьма прискорбно, ежели бы граф пострадал в столь постыдном деле, как война против бедных мужиков, к чему он питает несомненное отвращение.
Он умолк, глядя на дорогу вслед удаляющимся всадникам, и неожиданно обнажил голову. Оттуда, снизу, послышался теперь сигнал трубы. Пыль заклубилась еще гуще, по-видимому, полк пошел рысью.
Ветер дунул Пляйнагеру в волосы, и его соломенно-белокурая шевелюра поднялась дыбом.
Они поворотили коней назад, в город.
10
Тем временем в Унцмаркте разговоры о Пауле Брандтере и его жене захватили поистине самые широкие круги, едва ли там еще оставалась пара ушей, которой они бы не достигли. Читатель не ошибется, предположив, что источником сплетен была мелочная лавка, откуда новость, только успев прибыть, мигом распространилась во все стороны. Здесь и произошла та сцена, развязку которой в доме Брандтера мы уже наблюдали. Ханну, пребывавшую в полном сознании своей яркой, броской красоты и всеобщего к ней расположения, поманили вовнутрь; пройдя через лавку, она очутилась в задней комнате, где подле лавочницы сидело несколько женщин, попивая вино с пряностями, которое в те времена называли кларетом. Ханна поздоровалась и сразу же принялась развязывать свою сумку с рукодельем: не лучше ли будет выглядеть это покрывало, спросила она, ежели поле узора, обведенное золотой нитью, вышить не красной, а зеленой гладью? Вещь, которую она развернула, отличала весьма искусная работа, и на нее потрачен был не один долгий вечер. Лавочница (сесть она Ханне не предложила) сдвинула покрывало в сторону и сказала:
— Оставь эту вещицу здесь, можешь более над ней не трудиться. Сколько я тебе должна?
Слова эти и тон, каким они были сказаны, ошеломили Ханну. Она резко вскинула голову, оглядела одно за другим лица остальных женщин и по их елейно-постным минам, сквозь которые просвечивало высокое наслаждение, ими испытываемое, тотчас смекнула, что дело здесь не в ее работе, а в чем-то ином, не имеющем к этой работе никакого касательства.
— Что это значит? — вызывающе спросила она.
— Скажи, сколько тебе еще причитается, и не занимай меня долее. Вот то и значит, — с важностью заявила лавочница.
Ханна мигом сгребла свое рукоделье и вышла, хлопнув дверью (хотя и не так сильно, как это вскоре сделал дома ее муж).
Когда она вышла на площадь, яркое солнце причинило ей боль. Кто-то шел с нею рядом. Это была пастушка, девочка лет четырнадцати, — Ханна не сразу ее заметила.
— Тетушка Ханна, — повторила она несколько раз, пока Ханна ее не услышала. — Вы были сейчас у лавочницы, верно?
— Ну и что?
— Почему вы плачете, тетушка Ханна? Да уж я знаю почему.
Ханна пришла в себя.
— Что ты знаешь? — Она свернула с девочкой в узкий проулок, в конце которого блестела река. — Говори, детка.
Девочка все ей и рассказала.
— Но я вас очень люблю, тетя Ханна, вы это знаете, верно? — продолжала пастушка. — Наша лавочница — злюка, и во всей этой болтовне, конечно, нет ни слова правды.
— Ни словечка правды в том нет, — горячо отозвалась Ханна, — все это лживые, злобные выдумки. А тебе спасибо, — добавила она, погладила девочку по голове и пошла домой.
Это первое происшествие — за ним последовало много других, подобных ему, однако они уже не пугали Ханну, потому что отныне она всегда была начеку, — это происшествие в лавке, между прочим, имело следствием и некоторое посрамление толстой лавочницы, вызвавшее немало насмешек у нее за спиной. Трудно сказать, чего было больше в сложившихся обстоятельствах — страшного или смешного, возможно, было в них и то и другое. А дело в том, что через несколько дней после того случая в лавку за покупками пришла не Ханна — с корзиной на руке явился туда сам Пауль Брандтер. В лавке было много народу. С его появлением все испуганно примолкли, а приглядевшись к нему в миг всеобщего замешательства, испугались еще больше. Лицо Брандтера было сурово, челюсти плотно сжаты, плечи развернуты, глаза смотрели прямо, смело встречая чей бы то ни было взгляд. Никто не произнес ни слова, все разговоры оборвались, и в то недолгое время, что он пробыл в сводчатом помещении лавки, со стороны могло показаться, будто туда пожаловал знатный вельможа. Без лишних слов перечислил он, что ему требуется. Лавочница была приветлива, даже услужлива. Позднее люди говорили, что она ужасно испугалась Брандтера, и злорадно хихикали. Так оно шло и дальше. Ханна больше за покупками в лавку не являлась, приходил только ее муж. И всякий раз с его приходом наступало молчание. Более того, лавочница оказывала капралу предпочтение и сразу отпускала ему все, что он спрашивал, даже если в лавке в это время находились другие покупатели, пришедшие раньше его и давно дожидавшиеся своей очереди. Возможно, она хотела как можно скорее выпроводить его за порог.