5
«В полукруглом зале сложенные по углам гранаты и патронные сумки, составленные ружья. Не зал, а становище. Учредительное собрание не только окружено врагами, оно во вражеском стане, внутри, в самом логовище зверя. В отдельных группах «митингуют», спорят. Кое-кто из членов собрания пытается убедить солдат в правоте Учредительного собрания и преступности большевиков. Доносится:
– И Ленину пуля, если обманет!..
Комната, отведенная под фракцию социал-революционеров, занята матросами. Из комендатуры услужливо сообщают, что начальство не гарантирует защиту депутатов от расстрела в зале заседания. Тягучая тоска, скорбь и боль усугубляются от сознания безысходности положения и собственного бессилия. Жертвенность не находит для себя выхода. Что делают, пусть бы делали скорей!..
В зале собрания матросы и красноармейцы уже совсем перестали стесняться. Прыгают через барьеры лож, щелкают на ходу затворами, вихрем проносятся на хоры. Из ушедшей фракции большевиков фактически покинули зал лишь более видные; менее известные перебрались с депутатских кресел на хоры и в проходы и оттуда наблюдают и подают реплики. В публике на хорах тревога, почти паника. Депутаты на местах неподвижны. Большинство Учредительного собрания изолировано от мира, как изолирован Таврический дворец от Петрограда, Петроград – от России. Кругом шум, а большинство точно в пустыне, преданное и покинутое на волю победителей: чтобы за других – за народ и за Россию – испить горькую чашу. Передают, что к Таврическому высланы кареты и автомобили для увоза арестуемых. И в этом было даже нечто успокоительное – все-таки некоторая определенность!» – писал Марк Вишняк.
* * *
Был пятый час утра. Сомлевшие от недосыпа депутаты оглашали и вотировали загодя закон о земле, обращение к союзным державам, отвергающее сепаратные переговоры, и «именем народов, государство Российское составляющих», постановление о федеральном устройстве Российской демократической республики.
Вразвалку, поплевывая семечной шелухой, на сцену медленно поднялся коротконогий брыластый матрос. Он шел к креслу Чернова, занятого процедурой голосования. За ним шагах в десяти вразвалку следовали его дружки в тельняшках и с ружьями за плечами.
Матроса этого звали Железняков, а в матросских и анархических кругах просто Железкой. Славился он главным образом необузданностью нрава, даже среди матросов его считали дебоширом и грубияном. Регулярно он обходил квартиры «буржуев», делал там никем не санкционированные обыски и выемки. И все, естественно, сходило с рук. Ведь сам Ленин, вербуя в свои ряды подонков, бросил крылатый клич:
– Грабь награбленное!
Вот и грабили.
Чернов с досадой повернулся к Железнякову:
– Что, товарищ матрос, вам надо?
– Чеши отселя! – И Железняков сплюнул шелуху. Вчера он перепил, и теперь ломило в висках. – Чего лупетки вытаращил? И граблями не махай, а то врежу промеж рогов…
– Как вы смеете! – возмутился Чернов. Он подбежал к трибуне и, обращаясь к залу, крикнул: – Большевики-уголовники творят насилие над народными представителями!
Железняков, вдруг свирепея, заорал ему в лицо, обдав густым перегаром:
– Ты не «представитель»! Ты – просто сволочь! Дерьмо собачье! Хрен моржовый!
Матросы направили дула ружей на депутатов.
В зале началась свалка. Все бросились к выходу, забывая вещи и портфели.
Чернов, внешне пытаясь сохранять достоинство, под насмешливым взглядом Железнякова нарочито медленно сошел со сцены. Вслед ему донесся презрительный голос Железнякова:
– «Представители», мать вашу! Ухи устали слушать треп!
Часы показывали четыре часа сорок минут.
Учредительное собрание – мечта нескольких поколений русских людей, – не успев родиться, перестало существовать. Германские деньги были переданы в надежные руки.
«И всякое деяние – срам и мерзость»
1
Над Москвой златоглавой словно черный ворон крылом взмахнул: все стало серо, бесцветно, погребально-печально. Не было слышно смеха, разговоры сделались тихо-сдержанными. Даже детишки, кажется, перестали играть и улыбаться. Зато город наводнили солдаты-дезертиры. Они целыми днями слонялись по улицам, лузгали семечки, торчали возле кучек митингующих. Где и чем они жили – оставалось загадкой.
Бунин нечасто выходил из дому. Лишь иногда заглядывал в «Книгоиздательство писателей», бывал на заседаниях «Среды» у Телешова, прогуливался по улицам, острым приметливым глазом наблюдая картинки революционной действительности.
Вернувшись домой, усаживался за письменный стол и заносил в дневник:
«О Брюсове: все левеет, „почти уже форменный большевик“. Неудивительно. В 1904 году превозносил самодержавие, требовал (совсем Тютчев!) немедленного взятия Константинополя. В 1905 появился с „Кинжалом“ в „Борьбе“ Горького. С начала войны с немцами стал ура-патриотом. Теперь большевик» (7 января).
«С первого февраля приказали быть новому стилю. Так что по-ихнему нынче уже восемнадцатое» (5 февраля 1918 года).
«Вчера был на собрании „Среды“. Много было „молодых“. Маяковский, державшийся, в общем, довольно пристойно, хотя все время с какой-то хамской независимостью, щеголявший стоеросовой прямотой суждений, был в мягкой рубахе без галстука и почему-то с поднятым воротником пиджака, как ходят плохо бритые личности, живущие в скверных номерах, по утрам в нужник.
Читали Эренбург, Вера Инбер. Саша Койранский сказал про них:
Завывает Эренбург,
Жадно ловит Инбер клич его,
Ни Москва, ни Петербург
Не заменят им Бердичева».
* * *
Утро было с крепким морозцем. Солнце поднялось в апельсиновом мареве. Прохожие, зябко кутаясь, выдыхали клубы белого пара.
Но к полудню растеплилось. С крыш потянулись сосульки, на дороге, возле навозных куч, весело ершились воробьи, лошади споро бежали по наезженной дороге.
Следуя давней привычке, Бунин с женой отправился на Волхонку, в храм Христа Спасителя.
Он шел туда, как идет сын, запутавшийся в тенетах и соблазнах жизни, исстрадавшийся душой и телом, к любящему и умеющему все прощать отцу.
На молитвенное настроение подвигало и небывалое великолепие храма. Бунин, правда, знал о предсказании московских юродивых, пророчивших, что храму долго не стоять. Дело было в следующем: храм начали сооружать в память славной победы 1812 года, а первый камень был заложен в 1838 году. Для возведения его пришлось снести два кладбища и Алексеевский монастырь, существовавший тут еще с шестнадцатого века.
(Монастырь, впрочем, перевели в Красное Село. Но и тут монахиням покоя не дали. Уже в Париже Бунина огорчит до слез весть: большевики монастырь упразднят, а на месте кладбища разобьют футбольное поле, общественный туалет и парк. По старой памяти народ будет называть его Алексеевским.)
* * *
Теперь, придя в святую обитель, Бунин с восторгом подумал: «Только промыслом Всевышнего возник такой храм, такая необычная красота, источавшая могучую духовную силу. И в самое нужное время возник он, когда стала слабнуть вера, когда народ качнулся к неверию!»
В искренней и горячей молитве изливал он свою душу, искренне каялся в грехах, просил духовной поддержки, припадая к облюбованным в клиросе двум образам. В правом клиросе находился образ Нерукотворного Спаса, повторивший икону церкви Спаса, что за золотой решеткой в Кремле.
В левом клиросе был образ Владимирской Богоматери – копия той, что находилась в Кремлевском Успенском соборе.
Приятно было сознавать, что образа запечатлели древнюю манеру письма, и даже нравилось то, что их выполнил безвозмездно прекрасный живописец профессор Сорокин.
Бунин никогда у Бога не просил ничего из материального, почитал такие просьбы грешными. «Боже, не оставь меня!» – вот что всегда звучало в его молениях.