– Сейчас спокойнее на Гавайских островах, только никто там нас не ждет. Вчера у газетного киоска я столкнулся с доктором Манухиным. Он получил письмо от Зинаиды Гиппиус. Та пишет, что в Питере царит большевистский произвол, тюрьмы забиты, офицеров и юнкеров расстреливают десятками, облавы, обыски. Свет и газ выключили, телефон не работает.
И, сев рядом на диванчик, они обнялись и надолго погрузились в безрадостные думы.
7
Зинаида Гиппиус, зябко кутаясь в шубу в своей нетопленой петроградской квартире, записывала в дневник:
«27 октября. Невский полон, а в сущности, все „обалдевши“, с тупо раскрытыми ртами… Захватчики, между тем, спешат. Троцкий-Бронштейн уже выпустил „декрет о мире“. А захватили они решительно все.
Возвращаюсь на минуту к Зимнему Дворцу. Обстрел был из тяжелых орудий, но не с „Авроры“, которая уверяет, что стреляла холостыми, как сигнал, ибо, говорит, если б не холостыми, то Дворец превратился бы в развалины. Юнкера и женщины защищались от напирающих сзади солдатских банд, как могли (и перебили же их), пока министры не решили прекратить это бесплодие кровавое. И все равно инсургенты проникли уже внутрь предательством.
Когда же хлынули „революционные“ (тьфу, тьфу!) войска, Кексгольмский полк и еще какие-то, – они прямо принялись за грабеж и разрушение, ломали, били кладовые, вытаскивали серебро; чего не могли унести – то уничтожали: давили дорогой фарфор, резали ковры, изрезали и проткнули портрет Серова, наконец, добрались до винного погреба… Нет, слишком стыдно писать…
Но надо все знать: женский батальон, израненный, затащили в Павловские казармы и там поголовно изнасиловали…
Только четвертый день мы под „властью тьмы“, а точно годы проходят…
Сейчас льет проливной дождь. В городе – полуокопавшиеся в домовых комитетах обыватели да погромщики. Наиболее организованные части большевиков стянуты к окраинам, ждя сражения. Вечером шлялась во тьме лишь вооруженная сволочь и мальчишки с винтовками. А весь „временный комитет“, т. е. Бронштейны – Ленины, переехали из Смольного… не в загаженный, ограбленный и разрушенный Зимний Дворец – нет! а на верную „Аврору“… Мало ли что…
Вот упрощенный смысл народившегося движения, которое обещает… не хочу и определять, что именно, однако очень много и, между прочим, ГРАЖДАНСКУЮ ВОЙНУ БЕЗ КОНЦА И КРАЯ».
Бесноватых рать
1
Подслеповатый, с интеллигентным доброжелательным лицом литературовед Айхенвальд, автор знаменитых литературных портретов – «Силуэты русских писателей», сидел в квартире Бунина и ел картофельный суп. Его привел Юлий. Айхенвальд ел жадно, тщетно стараясь унять дрожь в руках.
Оправдываясь, сказал:
– По ресторанам ходить не люблю, а в лавках теперь ничего купить не умею. Моя кухарка куда-то сбежала, взяв «на память» все столовое серебро. Ну а я сижу на пище святого Антония.
– Этот святой питался лишь акридами и водой, – отозвался Юлий Алексеевич.
– Ну и я тоже…
– Так ноги таскать не будете! – сказала Вера. – Наша кухарка – сущий клад. Ее брат мясником служит на колбасной фабрике братьев Елисеевых, в лавке для рабочих покупает. Вот кушайте, пока горячее…
– Сударь, водочки примите. – Бунин заботливо наполнил рюмку. – Перцовая – замечательное средство от простуды, а у вас, вижу, насморк. Я готов кормить вас до той поры, пока большевиков не прогонят. Это мой гонорар за хорошую статью в «Силуэтах».
– Ну, Ян, тебе недорого обойдется такая щедрость, – улыбнувшись, сказала Вера. – Уже через две-три недели большевиков как ветром сдует.
Юлий согласно кивнул:
– Пограбят, покуражатся и разбегутся. Покажи, пожалуйста, новинку! Итак, третий том «Силуэтов», вышел в московском издательстве «Мир». Верочка, почитайте нам, пожалуйста!
Вера взяла в руки увесистый том, ощутила свежий запах типографской краски.
– Герцен, Карамзин, Жуковский, Языков, Горький, Бальмонт, а где Бунин? Вот он, сердечный, на странице сто тридцать четыре! Итак, «на фоне русского модернизма поэзия Бунина выделяется как хорошее старое. Она продолжает вечную пушкинскую традицию и в своих чистых и строгих очертаниях дает образец благородства и простоты. Счастливо-старомодный и правоверный, автор не нуждается в „свободном стихе“; он чувствует себя привольно, ему не тесно во всех этих ямбах и хореях, которые нам отказало доброе старое время. Он принял наследство. Он не заботится о новых формах, так как еще далеко не исчерпано прежнее, и для поэзии вовсе не ценны именно последние слова. И дорого в Бунине то, что он только – поэт. Он не теоретизирует, не причисляет себя сам ни к какой школе, нет у него теории словесности, – он просто пишет прекрасные стихи. И пишет их тогда, когда у него есть что сказать и когда сказать хочется. За его стихотворениями чувствуется еще нечто другое, нечто большее – он сам».
– Браво! – восхитился Юлий. – Как точно, какой изящный стиль.
Иван Алексеевич, слушая лестные слова, тихо посмеивался. Айхенвальд, кажется, мало обращал внимания на этот разговор. Он с аппетитом уписывал телятину с картошкой.
– Главное – в истинности слов, в точности формулировок, – поправила деверя Вера. – Но, господа, позвольте продолжить чтение. «Его строки – испытанного старинного чекана; его почерк – самый четкий в современной литературе; его рисунок – сжатый и сосредоточенный. Бунин черпает из невозмущенного кастальского ключа. И с внутренней, и с внешней стороны его стихи как раз вовремя уклоняются от прозы; скорее он ее сделал поэтичной, скорее он побеждает прозу и претворяет ее в стихи, чем творит стихи, как нечто особое, от нее отличное. У него стих как бы потерял свою самостоятельность, свою оторванность от обыденной речи, но в то же время из-за этого не опошлился. Бунин часто ломает свою строку посредине, кончает предложение там, где не кончился стих; но зато в результате возникает нечто естественное и живое…»
– Юлий Исаевич, а вам какие стихи Ивана нравятся более? – спросил Юлий Бунин.
Айхенвальд с видом сытого человека откинулся на спинку стула, вытер салфеткой рот. Прикрыл глаза. После паузы:
– «Зов», – и начал на память читать, чуть шепелявя:
Как старым морякам, живущим на покое,
Все снится по ночам пространство голубое…
Иван Алексеевич, внимательно слушавший, вдруг сильным чистым голосом подхватил:
И сети зыбких вант; как верят моряки,
Что их моря зовут в часы ночной тоски, —
Так кличут и меня мои воспоминанья:
На новые пути, на новые скитанья
Велят они вставать – в те страны, в те моря,
Где только бы тогда я кинул якоря,
Когда б заветную увидел Атлантиду.
В родные гавани вовеки я не вниду,
Но знаю, что и мне, в предсмертных снах моих,
Все будет сниться сеть канатов смоляных
Над бездной голубой, над зыбью океана:
Да чутко встану я на голос Капитана!
– Если мир – море и правит его кораблями некий Капитан, то среди самых чутких к Его голосу, среди ревностных Божьих матросов находится и поэт Бунин… – закончил Айхенвальд.
Бунин молчал. Думал он о своем, о безрадостном… О том, что много месяцев почти ничего не может писать. Жизнь выбивала из колеи. Неужто это все, неужто исписался весь?
– В шестнадцатом году для горьковского «Паруса» я дал свои стихи, – сказал Бунин. – Вот, послушайте:
Хозяин умер, дом забит,
Цветет на стеклах купорос,
Сарай крапивою зарос,
Варок, давно пустой, раскрыт,
И по хлевам чадит навоз…
Жара, страда… Куда летит
Через усадьбу шалый пес? —