Юлий решился возразить:
– Конечно, безответственные литераторы были, но сколько и искренних, честных, которые обличали…
– Обличали «язвы и пороки общества»? – скептически усмехнулся Иван Алексеевич. – Те, кто обличал и бичевал, жили припеваючи. И вообще, литературный подход к жизни нас всех отравил. Ведь это надо только додуматься: всю многообразную жизнь России XIX столетия разбить на периоды и каждое десятилетие определить его литературным героем: Чацкий, Онегин, Печорин, Базаров… Что может быть наивней, особенно ежели вспомнить, что героям было одному «осьмнадцать» лет, другому девятнадцать, а самому старшему аж двадцать! А нынешние окаянные дни? Ведь найдется свора борзописцев, которые всячески будут прославлять и «великий Октябрь», и его «достижения». Какого-нибудь Михрютку, дробящего дубинкой антикварную мебель или венецианское зеркало, назовут «провозвестником грядущего».
* * *
Кровавый шар солнца склонялся к чистому горизонту. Воздух холодел все более. Бунин поежился, плотней запахнул пальто. Братья направились к Телешову.
На Арбате сбился народ, кто-то, взобравшись на ящики, кидал в толпу злые реплики. Бунин разобрал: «Долой тиранию!», «Обагрим кровью!», «Смерть буржуазии!»
Громадный матрос мерно размахивал огромным алым полотном. На нем по красному шелку узором серебряного позумента было вышито: «Вся власть Советам!»
Девица с острым и сухим, как у птицы, носом, на котором блестят стеклышки, зябко кутается в кожаную куртку. Увидав Буниных, хватает Ивана Алексеевича за пуговицу, крутит ее и трещит:
– Вы, товарищи, от Губельского? Что же опаздываете? Сейчас выступят товарищи Луначарский, Циперович и Лозман, затем вы. И сразу же – к Никитским Воротам. Там вас тоже давно ждут… Талоны в столовую не получали? Сейчас выдам…
Братья отмахнулись, заспешили прочь. В городе царило необыкновенное возбуждение. На Тверской улице воздвигали из мешков с песком баррикаду. Свернули влево, к Большому театру, и обомлели, не поверили глазам: солдаты устанавливали крупнокалиберные орудия, спокойно и деловито нацеливая прямой наводкой на гостиницу «Метрополь».
– Смотри, Иван, кто здесь распоряжается! – с удивлением воскликнул Юлий.
– Удивительно, сам Штернберг! Глазам не верю – директор обсерватории, профессор университета – и вот собирается Москву громить!
– Чему удивляться! Он давно связался с этой дурной компанией, был представителем большевиков в Думе. А ты, помнится, знаком с ним?
– Да, лет пятнадцать назад меня представил этому типу старик Златовратский. Отрекомендовал его торжественно: «Исследователь глубин мироздания…» Тот был преисполнен чувства собственного достоинства, поклонился весьма сдержанно, но признался: «Мне нравится ваша поэзия. И мы, кажется, земляки? Я родился в Орле, а у вас в этой губернии фамильное имение?..»
– Вот, Иван, видишь, этот «исследователь» сейчас начнет палить…
Вдруг Штернберг, обутый в высокие сапоги, со слоновой неуклюжестью повернул квадратное туловище и заметил Бунина, его насмешливый взгляд. Нахмурив брови и налившись сизой кровью, профессор вдруг разрубил кулаком воздух и озлобленно рявкнул на артиллерийскую прислугу:
– Шевелись! Начальник караула, отгоните посторонних. Нечего тут рот разевать!
Бунин громко презрительно произнес:
– Пойдем, Юлий, отсюда! Вдруг этот астроном прикажет в нас пальнуть из пушки. Профес-сор!..
Штернберг нервно дернулся, но ничего не ответил.
Братья отправились дальше. Недалеко от Никольской башни Кремля уже развернули мощную гаубицу.
Бунин застонал:
– Ох, дождались – гражданская война… От самых декабристов шли к ней. Почти век.
2
Ночью с 1 на 2 ноября Бунин проснулся от тяжкого грохота. Со стороны Моховой гремели пушечные разрывы, небо озарялось яркими желто-зелеными всполохами.
«Большевики стреляют по Кремлю!» – догадался Бунин, и от ужаса у него враз ослабли ноги. Он привалился в изнеможении на широкий подоконник. С чувством некоторого облегчения разглядел в сером сумраке предрассветного часа головы людей, прижавшихся к окнам противоположного дома. Сознание того, что он не один, что не спит вся улица и наверняка вся Москва, – это несколько облегчало боль.
Из своей спальни прибежала Вера, на ходу путаясь в халате и никак не попадая в рукав, пока Бунин не помог ей. Зацепившись о дверь, с торчащими во все стороны на голове бумажными папильотками, в одной сорочке, влетела, сверкая широкими желтыми пятками, домработница. Из сорочки круглыми мячиками выпрыгивали большие круглые груди с черными сосцами. Она закричала:
– Иван Алексеевич, что ж это такое? Нас убьют!
И вновь сотряс пространство леденящий душу разрыв. Это уже было где-то недалеко, может, на соседней Воздвиженке. Красно-зеленоватый всполох осветил вдруг окно и стену. И снова громыхнуло, задребезжали, вылетая, стекла, разбиваясь об асфальт. Тело сковывал страх, увеличивавшийся от сознания собственной беспомощности, оттого, что в любой момент дурной случайный снаряд разорвет тебя и близких на кровавые куски, обрушит над твоей головой потолок, снесет стену. И снова ухнуло невдалеке, и снова звенели падающие стекла, и снова Бунин вздрагивал всем телом.
Почему-то вспомнились «Севастопольские рассказы» Толстого: во время пушечной пальбы человек вдруг осознает, что его собственная личность стала занимать его больше всего. «У вас становится меньше внимания ко всему окружающему, и неприятное чувство нерешительности овладевает вами». Как точно описано состояние души!
Бунин размышлял: «Что значит моя смерть по сравнению с теми ужасами, с той кровью, что льется сейчас в Москве! И что будет завтра? А через неделю?»
Вера, кажется, уловила ход его мыслей (это порой самым удивительным образом случалось и прежде). Она уже успела взять себя в руки, прикрикнула на домработницу:
– Что голой крутишься? Ишь, сахарницу отрастила! Налей, пожалуйста, полную ванну воды, а то опять выключат. – Повернулась к мужу: – Невероятное варварство – стрелять в городе! Я уже не говорю про людские жертвы – они неизбежны при такой скученности народа. Но сколько прекрасных и редких по архитектуре зданий погибнет! Ведь даже Наполеон, пораженный красотой Москвы, в двенадцатом году в Москве из орудий не стрелял. Почему большевики такие негодяи?
– А мне представляется дикий мужик, ворвавшийся с топором в роскошный дворец, крушащий изящную старинную мебель, дорогой фарфор, прекрасные картины… Этот мужик – распоясавшаяся чернь. Только вооружена она не топором, а гаубицами. И крушить будет не великосветскую гостиную, а все государство Российское…
За окном занималось туманное утро.
3
Штернберг, назначенный по приказу Ленина председателем Замоскворецкого ревкома, уже несколько дней вдалбливал в головы своих красных соратников, которых справедливо считал тупыми и невежественными:
– Ильич прав: нужны самые крутые, жестокие меры! Вы полагаете получить власть без сопротивления буржуазии? Ошибаетесь, власть добровольно еще никто не отдавал. Ильич приказал: врагов революции не жалеть, в плен не брать, уничтожать до последнего! Пусть захлебнутся собственной кровью.
– А как же Кремль? – спросил кто-то робко.
– А что Кремль? – Штернберг выпучил глаза. – Мы разобьем этот древний гадюшник. Заодно, пользуясь случаем, сотрем с лица земли десяток или сотню – чем больше, тем лучше! – домов, что из этого? Большевистская власть будет созидать новое государство. Я на себя принял командование тяжелой артиллерией. Запомните: наша первоочередная задача – разгромить юнкеров. Эти безусые юнцы – главная опора старой власти в Москве. Юнкера охраняют Кремль? Тем для нас лучше. Сотрем в кровавый порошок этих мерзких выкормышей русской буржуазии…
4
Накануне вечером, бодро покрикивая, подбадривая толстой сучковатой палкой скользивших по обледенелой мостовой владимирских тяжеловозов, красногвардейцы волокли по набережной Москвы-реки две осадные, французского производства, 155-миллиметровые пушки. Остановились невдалеке от Крымского моста. Долго и тщательно, под присмотром невысокого, с щеголеватыми усиками прапорщика, пленившегося большевистскими идеями, устанавливали орудия. Их жерла были направлены в сторону Пречистенки. Там расположился штаб Московского военного округа.