Неоконсервативное учение, просочившееся у нас через прессу в политическую повседневность на протяжении 1970-х годов, следует одной простой схеме. Согласно этой схеме, современный мир ограничивается техническим прогрессом и капиталистическим ростом; современной и желательной является та социальная динамика, которая в конечном счете восходит к частным инвестициям; нуждается в защите также и репертуар мотивов, подпитывающих эту динамику. И наоборот, опасность исходит от культурных изменений, от смены в мотивах и установках, от сдвигов в ценностных моделях и моделях идентичности, когда все это — подобно короткому замыканию — может быть возведено к прорыву культурных инноваций в жизненный мир. Потому-то фонд традиций и следует по возможности замораживать.
Терапевтические предложения, проникшие даже в повседневную политику, можно в итоге классифицировать по трем пунктам.
Во-первых. Все явления, которые не укладываются в нарисованную авторами вроде Риттера, Форстхоффа или Гелена картину компенсаторно умиротворенного модерна, трактуются в персональном или морализаторском духе, т. е. «вставляются в строку» левым интеллектуалам; последние-де ведут культурную революцию, чтобы обеспечить собственное господство, «господство жрецов нового класса».
Во-вторых. Взрывное содержание культурного модерна, подпитывающее эту культурную революцию, должно утратить остроту, и лучше всего — с помощью того, что это взрывное содержание объявляется делом прошлого. Мы, дескать, фактически уже достигли спасительного берега постистории, постпросвещения или постмодерна — и не замечают этого лишь «запоздавшие», те, кто погружен в догматический сон «гуманитаризма».
В-третьих. Социально нежелательные побочные последствия не имеющего политической ориентации экономического роста сдвигаются на уровень «духовно-морального кризиса»23 и нуждаются в компенсации, выраженной в неиспорченном здравом смысле, историческом сознании и религии.
Я хотел бы прокомментировать три этих рекомендации по порядку.
По первой рекомендации. Критика интеллектуалов, которой Арнольд Гелен посвятил труды последнего десятилетия своей жизни24, а Г. Шельский расширил до теории «нового класса», черпает свое содержание из трех источников. В первую очередь, она мобилизует те клише, которые в «истории бранных слов» накапливались с эпохи кампании против еврейского капитана Альфреда Дрейфуса (1894). Эту историю проследил Дитц Беринг25, и к его исследованию прилагается список «колющих» и «режущих» слов, простирающийся26 от «абстрактного», «бессодержательного» и «диктаторского» через «запутанный», «критиканский», «механистический», «не от мира сего», «оппортунистский», «оторвавшийся от корней», «паразитарный», «подстрекательский», «радикальный», «разлагающий», «разнузданный», «расово чуждый», «революционный» и вплоть до «свободно парящего», «упадочнического», «формалистичного», «циничного», «чахлого» и «язвительного». Кто сориентировался в этом списке из почти тысячи выражений, тому новейшая критика интеллектуалов так и не скажет ничего нового.
Во-вторых, утверждение о жреческом господстве интеллектуалов опирается на определенные тенденции. Так, например, в постиндустриальных обществах растет доля академических профессий, да и вообще значение научной и образовательной системы. Правда, Шельский выхватывает из сферы интеллектуальных специальностей только преподавателей и публицистов, приходских священников и социальных работников, гуманитариев и философов, чтобы стилизовать их под так называемый эксплуататорский класс передатчиков смысла — тогда как остальные якобы заняты трудом. Эта фантастическая конструкция не подходит никому — разве что самим интеллектуалам-неоконсерваторам. Но и они сами в нее не верят. Так, Рихард Лёвенталь убедительно критикует недоразумения, благодаря которым возникла концепция «нового класса»: «Первое неверное отождествление — между общественным сектором и классом. Второе неверное отождествление — между влиянием и властью. Третье неверное отождествление — между движимой апокалиптическими чаяниями и потому с необходимостью краткосрочной хилиастической верой, и способной к долгосрочному культурному формированию социальной повседневности религией»27.
Третий элемент — связь между интеллектуалами и кризисами образовательной системы. Реформы образования, обусловленные структурными изменениями в обществе, фактически состоялись в те годы, когда образовательная политика находилась под влиянием либеральных и умеренно левых представлений о целях. И фактически только практическое осуществление реформы помогло осознать опасности чрезмерного юридического формализма и бюрократизации, а также опасность чрезмерного наукообразия педагогики, этой недостаточно профессионализированной сферы деятельности. Но неоконсерваторы перетолковали эти ненамеренные последствия в контрреволюционные замыслы; и они сумели использовать их, как правило, считающиеся злополучными побочные последствия в качестве предлога для мобилизации обывательской злобной зависти, так как травля интеллектуалов предоставила связующее звено для установления роковой взаимосвязи между социальной критикой, образовательной реформой и левацким терроризмом28. Однако же проведенные тем временем исследования биографий террористов превратили эту химеру в ничто29. В остальном — эти скоропалительные авторы сегодня должны спросить себя, что получится, если сделать попытку разъяснить правый терроризм по тому же образцу объективной ответственности, который найдет сегодня отклик разве что в странах, где господствует сталинизм.
По второй рекомендации. Тезис об исчерпанности культурного модерна зиждется на всех трех компонентах: на успешных в техническом смысле науках, на искусстве авангарда, на универсалистской морали, идея которой была выдвинута Руссо и Кантом.
В отношении науки message30 этого тезиса просто и бесхитростно. Если научный прогресс стал «неинтересным с точки зрения политики идей», если разрешение научных проблем уже совершенно не затрагивает проблемы нашей жизни31, то от закапсулированных культур специалистов для повседневности ждать больше нечего — кроме технических новинок и социально-технических рекомендаций. После Просвещения научные познания должны применяться только для технического прогресса, во всяком случае — для экономического и административного планирования. Способность ориентировать на поступки жалуется только историческим наукам, которые повествовательными средствами воплощают традиции и обеспечивают преемственность. Этим и объясняется повышение оценки пользующихся нарративным методом наук о духе, сопряженное с недоверием к истории как к социальной науке, и понижение оценки социологии и вообще плодотворных для постановки диагноза времени социальных наук. Американским неоконсерваторам это не пришло бы в голову уже потому, что выразители их идей были почти сплошь социологами. Под этим углом зрения становится понятным и сопротивление школьным реформам, сводившимся к тому, чтобы включить в учебные планы социологические темы. Правда, на этот социологический сдвиг в оформлении учебных планов (который произошел в США несколькими десятилетиями ранее) можно было прореагировать с большим спокойствием, если бы вспомнили о споре, происшедшем в конце XIX века между поборниками гуманитарных наук и сторонниками естественнонаучных реалий. В остальном тезис о Постпросвещении способствует чему угодно, только не прояснению вопросов. Разумеется, метафизические и религиозные картины мира распались. А эмпирические науки не могут служить им заменой. Но уже высокий сбыт научно-популярной продукции говорит о том, что космологические знания о происхождении и развитии вселенной, биохимические знания о механизме наследования, и, в первую очередь, антропологические знания, касающиеся естественной истории человеческого поведения и эволюции рода человеческого; а в дальнейшем — и психологические знания о развитии разума у ребенка, о развитии его морального сознания, аффектов и инстинктов; психология душевных болезней, социологические знания о происхождении и развитии современных обществ — все это до сих пор затрагивает самопознание действующих субъектов. Упомянутые знания изменяют еще и стандарты обсуждения жизненных проблем, относительно которых у самих эмпирических наук ответ еще не готов. Наконец, неоконсерваторов, которые стремятся дистанцироваться от науки, надо спросить, как же они сами собираются обосновать свои в высшей степени красноречивые ответы на достойный сожаления кризис ориентации — если не с помощью аргументов, что должны выдержать научную проверку.