– За лошадью явился? В крепости осталась. Отлежусь – приведу.
– Бог с ней, с лошадью! От татар бегу. Ты уехал, а наутро и мы тронулись. Ночью шли, днем в оврагах прятались, под кустами укрывались. Натерпелись лиха! Рядом с нами рыскал враг, чуть на уши не наступал. Аллах спас.
– Аллах? – Сотник задумался. Что он хотел сказать? Что-то очень важное. Вспомнил! Бахтиар повернулся к Джахуру. – Эмир вывозит запасы, оружие. Намерен тайно уйти за Джейхун.
Он укрылся с головой, затих.
Помолчали. Джахур стиснул ладонью ладонь, хрустнул суставами:
– Слыхали?
Салих запахнул халат:
– Пойдемте. Нельзя так сидеть.
Бекнияз покачал головой:
– Куда? Что мы можем?
– Курбан, – сказал Джахур, – Брось, ради бога, миску. Доставай трубу, на крышу лезь.
– После еще поедим? – пробормотал Тощий Курбан, искоса глянув в котел, – там на дне оставалось пять ложек супа.
– Поедим. Свинчивай трубу.
Звуки медной туранской трубы – длинной и прямой, точно копье, с раструбом, похожим на колпак звездочета, – странны, диковинны для слуха жителей иных земель.
Они своеобразны и необычны.
Они не тягучи и напевны, как зов охотничьего рога, их перепады отрывисты, грубы, настойчивы.
В них стремительная краткость грохочущих барабанов, громыханье грома, напряженно колеблющийся львиный рык. В них рокот бурь, мерный шаг верблюдов, ритм самозабвенно притоптывающих ног, обутых в косматую меховую обувь. От них по коже проходит мороз, на глазах закипают слезы.
Это гортанный рев, вселяющий страх и тревогу.
Это гневная песнь жарких пустынь, караванных троп, тесных улиц и людных площадей.
Это боевой клич Турана, умеющего не только терпеть, но и разить.
Грозный голос трубы заставил Бахтиара очнуться. Перед ним сидели Джахур и Мехри. Она спросила:
– Как ты очутился на дамбе?
– Ушел из дворца.
– Почему?
– Душно.
– А жена?
– Оставил.
– По какой причине?
– Устал.
– Почему был голым?
– Скинул одежду, чтоб не мешала бежать.
– Отчего бежал?
– Задержать пытались.
– Зачем?
– Любят. Жить без меня не могут.
– Так… – Мехри и Джахур переглянулись, уставились, точно гадальщики – в белые чаши с темным зельем, в глаза Бахтиара, стремясь проникнуть в скрытые думы, представить события этой недоброй ночи. Проследить каждый шаг Бахтиара от дворца к черной лачуге.
И поняли многое.
– Где собака? – спросил Бахтиар.
– Прогнали.
– Что? Эх, люди! Ведь она… спасла меня.
– Не она, – заметила Мехри.
Взгляд Бахтиара упал на крепко сомкнутые руки женщины, перекинулся на объемистую ладонь Джахура, скользнул к двери.
– Жаль все-таки бедную. У нас с нею один путь.
– Нет! – резко сказал Джахур. – Путь бродячей собаки – страшный путь. Ты человек. У тебя иная дорога.
– Она была не такой, как другие. Не из стаи. Ходила в одиночку.
– Тем хуже. Это – оборотень.
Труба звала. Она гремела в голове и в легких, отдавалась в сердце, возбуждая мозг и кровь. Крутые волны звуковых колебаний – мощных, напористых, внятных, как человеческая речь, – вытесняли мелкую дрожь, колебаний душевных, унося прочь остатки сна, чад дворцовых жаровен, яд лживых слов, муть глухих сомнений.
Бахтиар внимательно огляделся вокруг, заново узнавая глиняный очаг в углу, закопченные балки потолка, стены косые, земляной пол в старых выбоинах. Родное гнездо. Он вернулся домой. Ты у себя, Бахтиар. Ты у своих.
Сотник вздохнул. Прерывисто, судорожно. Глубоко и облегченно, полной грудью, со слезами на глазах. Так, расслабленный, в холодном поту, переводит дух человек, который только что очнулся от жутких сновидений. Очнулся, жадно осмотрелся, увидел знакомые лица, ниши в стене, утварь в них – и с радостью убедился, что беда, слава богу, случилась с ним во сне, а не наяву.
Да! Все, что было до сих пор, – дурной, скверный, тяжелый сон. Лишь сон, мрачное наваждение. Явь светла. Мир населен людьми, а не черными чудовищами с красным глазом во лбу, под растрепанной шерстью. Стаду ночных упырей не удалось растерзать Бахтиара. Он отбился от них. Он и впрямь Счастливый.
Труба зовет.
Бахтиар сел, прикрывая ноги шубой.
– Просохла моя ветошь?
– Куда? – всполошилась Мехри. – Тебе надо лежать.
– Хватит, некогда. Подай шаровары, дядя Джахур. Идите на улицу. Выйду сейчас.
Бахтиар навернул портянки из целебной верблюжьей шерсти, втиснул ноги в сапоги для верховой езды, желтые, с высокими каблуками. Натянул просторные, навыпуск, плотные шаровары с галуном и разрезами внизу штанин. Шубу пришлось надеть чужую. Шапку тоже.
«Немного добра ты скопил во дворце», – усмехнулся Бахтиар.
Он подобрал возле мешков толстую веревку, подпоясался, удобно. Свободно. Спокойно. Лучше чем в блестящей кольчуге и узорном халате, на которые всяк пялит глаза – кто с завистью, кто с насмешкой или злостью. Хуже нет распускать павлиний хвост меж серых гусей. В синих нарядах кипчакских щеголять, когда тысячи людей вынуждены носить рвань.
Сегодня великий день.
Сегодня я убил жадность.
Отныне излишества, роскошь, распущенность – мои смертельные враги. Достаточно грубой лепешки. Тряпья, чтоб прикрыть наготу. Я дервиш. Я поэт. Я одержимый. Мной овладели иные помыслы. Бросаю вызов непотребству. Отдаюсь ветру, вступаю на путь самоотречения.
Одна из двух дверей вела направо, во двор, вторая – прямо, в кузницу. Бахтиар заглянул в темное помещение с широким, во всю стену, окном, закрытым большими ставнями. Когда мастер работал, ставни распахивались, заказчики, присев на корточки у окна, лениво переговаривались с кузнецом, любовались его сильными руками.
Теперь здесь пусто. Тишина. Но это не холодная тишина могилы. Это горячая тишина краткого перерыва ради других, более срочных дел.
Казалось, над расплющенной наковальней, крепко вделанной в тяжелый ореховый пень, еще дрожит, отдаваясь в черных углах, острый звон увесистой кувалды. Сухо щелкают клещи. Нетерпеливо бренчат в ящике истертые точила, перебираемые чумазой рукой, стальные отсечки, зубила, пробойники. Звякают бородки, ножи для обрезки копыт. Пахнет углем, каленым железом, расплавленной медью. И складчатый мех замер лишь на миг, чтоб перевести дух и вновь вздохнуть полной грудью.
Здесь рос Бахтиар.
Сотник ласково, с улыбкой, точно по материнской щеке, провел ладонью по закоптелой стене. Ладонь густо окрасилась бархатной сажей. Это не грязь. Это след огня. А что на свете чище огня?
Нет, предки не зря поклонялись ему. Огонь – бог осязаемый, зримый, поистине всемогущий. Бог, согревающий бок, веселый кумир бедняков. Его добрые дела явственны, неоспоримы, их ощущаешь каждый день. Не то, что туманную милость небесного духа, с которым никто никогда не встречался. То не наш бог. То бог Бурхан-Султана, Нур-Саида, Дин-Мухамеда, Бог хитрых, алчных и праздных.
Труба зовет.
Бахтиар вышел на воздух. У порога, зажав под мышкой туго свернутую банную циновку – единственное свое достояние, – сидел на корточках грустный Салих.
– Ну что, друг? – тихо, чисто, без яда, улыбнулся он Бахтиару. – Убедился теперь, что эмир и прочие пьют, едят и так далее?
– Убедился, – кивнул Бахтиар спокойно, без обиды. – Больше того – они ничем иным и не занимаются. Зря мы с тобой сцепились.
– Дело прошлое.
Во дворе пылал костер. Огромный, выше дома. В нем горели жерди, пни, хворост, гнилая солома – все, что несли люди с окрестных дворов. Ветер утих; гигантское черное сверло дыма вкручивалось в светлое небо, как веха в пустыне. Гигантский черный вертел нанизал куски разнородных мыслей, томивших людей, что брели всяк по себе, не зная, к чему придут. И неисчислимое скопище ринулось к нему, будто стадо к водопою объединенное призывом трубы, струившимся в клубах тревожного дыма.
– Мы, селяне, живем в усадьбах! – кричал Бекнияз кузнецу, со смехом отворачивая морщинистое лицо от огня. – Далеко друг от друга. Одичали – в каждой усадьбе говорят на обособленном языке. Надоело ходить иноземцем на своей земле. Племянник твоей жены был у нас. Сказал кое-что. И я не хочу прежней жизни. Хочу быть возле людей. Ты – человек. Гони – никуда от тебя не уйду. Умен Бахтиар, дай бог ему светлых путей.