— Это моя приятельница.
Толстяк обогнул стол и встал рядом с Рейнхартом.
— Почему она мокрая? — спросил Рейнхарт.
— Она не мокрая, — ответил толстяк. — Ее обмыли, вот и все.
— Она мокрая, — сказал Рейнхарт. — Волосы мокрые.
Волосы Джеральдины раскинулись на столе вокруг головы. Часть их сбилась в комок на скобе под затылком. Они были темнее, чем им полагалось быть.
Толстяк положил ладонь на лоб Джеральдины и отодвинул вверх прядь волос. Пальцы у толстяка были на удивление длинные и изящные; жест показался привычным, как будто он часто так делал.
— Они не мокрые, уважаемый. Их просто вымыли.
Он залез рукой под простыню, вытянул руку Джеральдины и приподнял, чтобы отвязать от запястья ламинированную оранжевую карточку. Кисть Джеральдины была скручена, как будто сломаны были некоторые пальцы. Указательный и средний свирепо уткнулись в ладонь; безымянный и мизинец сцепились с неистовой силой.
Одной рукой толстяк снял карточку, а другой поймал опускавшуюся кисть Джеральдины и вернул под простыню.
— Что ж, если это ваша приятельница, — сказал он Рейнхарту, — то мы закончили.
Он снова закрыл Джеральдину простыней. Рейнхарт наблюдал, как саван ложился на лицо. Он различил очертания носа, лба и маленькую выпуклость на месте шрама.
Как, умерла?
Рейнхарт проследовал за толстяком к письменному столу.
— Вы связаны с ее ближайшими родственниками? Как они намерены распорядиться телом?
— Видите ли… — сказал Рейнхарт. — Я не знаю, кто ее ближайшие родственники. То есть как бы это сказать… я вообще о ней мало знаю. Понимаете, я хочу сказать, что не знаю, какие могут быть сделаны распоряжения и кто их может сделать.
— Хм, — произнес толстяк.
Подошел охранник, и Рейнхарт заполнил два бланка от имени Джека Нунена. В них содержался отказ от претензий на имущество и тело и акт об опознании. Охранник расписался как свидетель и ушел. Рейнхарт обещал толстяку порасспросить насчет родственников Джеральдины. Если он выяснит, где они, то даст им знать.
Выйдя из комнаты, он направился не обратно, к белому лифту, а вверх по бетонной лестнице. Он видел, как охранник разговаривал перед дверью лифта с двумя мужчинами в синем, и, подумав, что это могут быть полицейские, решил уходить другой дорогой.
Бетонная лестница привела на второй этаж, в негритянскую половину больницы. Заблудившись окончательно, Рейнхарт долго бродил по коридорам, забитым больными неграми. Все перед ним расступались.
Рейнхарт вышел на улицу по проезду для санитарных машин и повернул к автобусной станции. Час был поздний — вместе с темнотой наползал жаркий туман, и над Канал-стрит висело желтое свечение. Оседлав трамвайные линии, проносились изредка грязно-оливковые армейские грузовики. Грузовики с разбитыми машинами на буксире попадались гораздо чаще обычного. В остальном движение было маленькое; негры почти не встречались.
На многих углах стояли группами люди в ярких спортивных рубашках — жители соседних городков, решившие своими глазами взглянуть на то, что происходит. Они были озадачены, таинственность событий в большом городе раздражала их бесхитростные души. Большие города холодны и черствы, думали они и, провожая прохожих липким взглядом, цеплялись за всякую возможность хоть под конец принять участие в беспорядках. С наступлением темноты они почувствовали себя неуютно, некоторые бубнили что-то малопристойное по поводу Рейнхартова костюма.
— Эй, — спросил его малорослый провинциал на углу Бейсин-стрит, — эту улицу еще не отняли у белых?
— Ваша, ваша, — сказал Рейнхарт, жестом предлагая ему трамвайную остановку и статую Боливара.
Провинциалу не очень понравился ответ; он выругался, глядя в сгущавшуюся темноту. Но Рейнхарта пропустил.
Рейнхарт торопливо вошел на автобусную станцию и огляделся. Если все мужчины в шляпах были полицейские, то полицейских здесь было не меньше, чем пассажиров. Вдобавок здесь наверняка были и полицейские без шляп. Рейнхарт благополучно миновал всех полицейских и стал в очередь позади матроса и заморенной молоденькой женщины с грудным ребенком.
Когда подошла его очередь, он купил билет до Канзас-Сити; там он мог пересесть на автобус до Денвера. Он спрятал билет в карман и пробрался между агентами к выходу, задержавшись на миг, чтобы взглянуть в дверное стекло, где отражались кассы. На станции, по-видимому, никого не встревожило то, что он уезжает из города.
Автобус до Канзас-Сити отправлялся в девять часов.
Рейнхарт вышел со станции и завернул за угол.
С аптечной витрины на Каронделет-стрит стащили все бритвы. Фанерная обшивка кое-где была оторвана, но стекло уцелело; в витрине остались только мятые листы яркой цветной бумаги. На следующем перекрестке полицейские на мотоциклах разгоняли небольшую толпу; качаясь, двигалась цепочка темных фигур, преследуемая мотоциклистами с вертящимися красными огнями. Рейнхарт повернул и пошел на север по темной и пустой Каронделет-стрит, выискивая, где бы купить на дорогу виски. В неестественной тишине с близлежащих улиц доносились зловещие звуки: обрывок дикой песни, свист сквозь зубы. Освещенные окна и сдвинутые шторы в меблированных комнатах окраины наводили на мысли о домашних мятежах, квартирных буйствах, садистских забавах. Из темного окна лениво высунулась белая рука и поманила его. Рейнхарт продолжал идти, краем глаза наблюдая за движениями руки, но гипнотические ее извивы заставили его остановиться. Он стоял, уставясь на нее — на женскую руку, пугающе белую, почти фосфоресцирующую в темном проеме окна, на фоне почернелой кирпичной стены. Она качалась над его головой, неестественно длинная, и заворачивалась, загибалась внутрь змеиным зовом. Рейнхарт пошел дальше.
Так же от ветра, подумал он, изгибается занавеска в конце темного гостиничного коридора. Переходя улицу, он ощутил ужасный мягкий ветер, который продувал синие коридоры гостиниц для самоубийц и колыхал кисейную занавеску, всегда висящую на единственном открытом окне в коридоре.
Ты не обязан уезжать, напомнил он себе. Продолжая идти, он уделял минимум нервной и мышечной энергии движению, только чтобы держать приличествующий шаг, а остального себя отдал онемелому забытью изнеможения. В забытье, бесстрашно, свежий и возбужденный, он мог бежать по длинному гнилому ковру и завершать свой бег безмятежным нырком сквозь пыльную кисейную занавеску в холодный жесткий свежий ветер и затем — вниз, старина, — с тридцатого этажа, нет, сорокового… ах, подумал Рейнхарт, пусть будет с шестидесятого, — и сердце у него зачастило. Пусть это будет шестидесятый этаж, а потом с лету шлеп о холодную поверхность, и дальше, в плавном убывании света, в губчато-мягкую глубь, где каждое движение воды закручивает чудесным волчком мертвые диковины — как тающую женщину, погребенную (теперь даже в его воспоминаниях) под беспорочным покровом неподвижных мертвых ресниц.
И впереди справа стояла гостиница «Рим».
И впереди поперек улицы стояло полицейское заграждение, прыскало желтым и красным светом на Пердидо-стрит.
Рейнхарт остановился на тротуаре, посмотрел на фонари заграждения, перевел взгляд на окна гостиницы.
— Я не знаю, Джеральдина, — сказал он, — чего еще плохого тебе ждать. Но если бы я знал и мог, я был бы счастлив предупредить тебя. Ты ведь понимаешь, я представления не имею о том, что значит удавиться на цепи от койки.
— «Мой милый, милый друг», — продекламировал Рейнхарт…
Господи, подумал он, почему я не сказал ей этого раньше?
— Теперь ты понимаешь, Джеральдина, что значат слова «не поможешь».
Чувства утраты не было совсем. Он мог вспомнить ее только мертвой, с выпученными глазами.
— Когда карта не пришла и человек говорит себе «не поможешь», он говорит что думает. У меня жена жива. У меня ребенок, — сказал Рейнхарт.
— Я жив, малютка, — сказал он Джеральдине. — Это ты умерла. Не я. Ты не нужна мне — с чего ты это взяла? Понимаешь… я хочу сказать… тут не было глубокой страсти, Джеральдина. И следующий стаканчик выпью я, не ты. Не ты. Вот что значит Не Поможешь. Я понятия не имею, что значит повеситься на цепи. Но я знаю, что значит Не Поможешь, Джеральдина.