Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Проворовался-таки, кажись, завхозишка, — брезгливо сказал Петр Елисеев.

— Не может этого быть, — Анна Михайловна покачала головой.

— Все может. Старая шкура сказалась, — убежденно откликнулся Семенов, поднимаясь из-за стола и не слушая больше приезжего, который рылся в портфеле, настаивая требовательно и внушительно на чем-то своем. — Накрыл, накрыл дядя Андрей… молодец! — Семенов закурил, позвал к себе дожидавшихся колхозников и, прямо и твердо взглянув в глаза приезжему, отрезал: — Кончим, товарищ. Нельзя.

— Это установка вышестоящих организаций, — напомнил тот, пыхтя и наливаясь гневом.

— Резать молодняк? Нет такой установки.

— Не резать, а… продавать.

— Племенной — на мясо, — добавил Семенов.

Задирая бороду, приезжий тяжело поднялся со стула, угрожающе потряс портфелем.

— Самоуправство… У меня план… Я буду жаловаться!

— На здоровье, — сказал, усмехаясь, Семенов, помог ему собрать в портфель бумажки и, сразу как бы забывая это решенное дело, стал разговаривать с колхозниками.

Костя Шаров и Катерина, наряженные, розовые и застенчивые, пришли звать на свадьбу. Николай поздравил их, пошутил, обещал быть и распорядился, чтобы им дали в счет трудодней хлеба и денег на обзаведение.

Петр Елисеев спрашивал, сколько лошадей посылать на лесозаготовки. Требуется четырнадцать, да надо ведь перевозить сено и яровицу, опять же черед колхозу в пожарном депо дежурить, и, признаться, ему жалко новых подсанок, не занять ли в соседнем колхозе? Семенов сказал, что жадничать нечего, подсанки Никодимом как раз припасены для лесозаготовок, с яровицей можно повременить, сенцо — корзинками перенести, и приказал отправить в лес двадцать подвод.

Марья Лебедева плакала, жалуясь на сноху. Негодяйка совсем выжила ее, старуху, из дому: к печи не подпускает, корову сама доит, белье постирать, и то напросишься; а сынок, нечего сказать, утешает: «Маменька, не волнуйтесь… дайте молодым дорогу». Окаянный, да кому же она не дает дороги?

Почтальон, сердито похлопывая клюшкой по клеенчатой тугой сумке, рассказывал, что с подпиской на газеты беда, одного номера лишнего не выпросишь. Потом наклонился к Николаю Семенову и тихо сказал, что Гущину опять письмо с Урала, смотря, уж не Исаев ли ему поклоны шлет.

Антон Кузнец вытащил из-под шубы загнутые, как рога, железные сошники от сеялки, они не подходили к новой шестнадцатирядной, и он спрашивал, как ему быть.

«Вот и научился ходить Коля… не споткнется. Хозяин, — подумала Анна Михайловна, входя в интерес всех этих больших и малых дел, жалея Марью Лебедеву, понимая Елисеева, который опять уговаривал председателя занять подсанки, и радуясь за молодых Шаровых. — А про Савелия Федоровича он зря говорит. Ему своего добра не пережить. Да и как можно, колхозное… Рука отсохнет, не поднимется».

Когда Семенов освободился, она попросила:

— Дай ты мне, Коля, дело… хоть самое махонькое.

— Отдыхай, Михайловна. Зима. Все переделано.

— Да я уж наотдыхалась по самое горло.

— Скучаешь? — понимающе спросил Николай.

— Не по кому мне скучать, не молоденькая, — сурово ответила Анна Михайловна. — Безделья не люблю.

Семенов, улыбаясь, посмотрел в окно.

— Будь по-твоему, — согласился он. — Иди на скотный, дояркам подсобишь. Отел начался.

— Ну и спасибо, — оживилась Анна Михайловна, повязываясь шалью, собираясь сейчас же идти туда. — А Милка отелилась? Нет? А Звездочка?.. Телушку приму, помяни слово, телушку. У меня рука легкая, счастливая…

В дверь просунулся Блинов и, напуская стужу, растерянно просипел:

— Целехонько… Восемь, скажи на милость!

Семенов, помолчав, сказал:

— Не успел украсть. А ты уж поди извинялся, кланялся!

— Как же? — смущенно пробормотал Блинов, покашливая. — За зря оскорбил человека. В таком разе не грех, Николай Иванович, и шапку сломать, извиниться.

— Поторопился…

— Будет тебе не дело говорить, Коля, — остановила Анна Михайловна.

— Говорю вам, обманывает он нас, — жестко и ясно ответил Семенов, сдвигая брови. — Закрой дверь, Блинов, побереги горло… Долго ловлю я эту скользкую сволочь, но таки поймаю… с поличным.

XI

Никогда Анне Михайловне не казалась зима такой длинной, как в этот год.

Днем, за работой, на людях, Анна Михайловна забывалась и не чувствовала одиночества. Беломордая очкастая Звездочка, любимица и гордость доярок, записанная в государственную племенную книгу, как сказала Анна Михайловна, принесла телочку — да какую: крупную, с очками, в черно-белой аккуратной рубашке, чистую ярославку. Корова давала в сутки по двадцать литров молока, а потом, раздоившись, еще прибавила. Анна Михайловна упросила Ольгу Елисееву, заведовавшую с осени фермой, разрешить ей ухаживать за Звездочкой. Любо было растирать тугое розовое, свисающее до соломы вымя, слушать, как поют в ведре первые звонкие струнки молока, а подоив и отцедив лишек, нести дымящуюся лохань телушке и с пальца поить ее молоком. Только два дня захлебывалась и сосала палец телушка, а потом, солощая[6], понятливая, сама стала совать белую морду в лохань, тянула до последней капли, широко и смешно раздвинув в стороны тонкие, непослушно качающиеся ноги и приподняв черную кисточку хвоста. А скоро научилась и мычать, выпрашивая прибавки. Посоветовавшись с Ольгой, Анна Михайловна назвала телушку по отцу — Веселой, так и записали в книгу, и дощечку с прозвищем повесили на загородку.

Но смеркалось рано, вот уже подоена Звездочка, корм ей задан, подстилка свежая настлана нагусто, и Веселая напилась парного молока, пожевала, побаловалась гороховиной и улеглась; вот и дежурные доярки пришли на ночь с фонарями, лепешками и рукодельем — надо идти домой.

Вечера были особенно тяжелы Анне Михайловне. Она пробовала, управившись по хозяйству, не зажигая огня и часто не ужиная, ложиться спать. Сон приходил сразу, с усталости крепкий, но к полуночи Анна Михайловна высыпалась досыта, вставала, зажигала лампу, бродила по избе, выискивая какое-нибудь дело, и, не найдя его, опять ложилась и, ворочаясь с боку на бок, мучительно ожидала рассвета. И то, что днем, на работе, забывалось, в бессоннице не выходило из головы, — она думала все об одном и том же:

«Только подросли — и на сторону. Скажи, как и не было их, опять матерь одна-одинешенька осталась… И что им надо? Кажись, выучились, в люди вышли… Не старое время — на чужую сторону с голодухи бежать. Слава тебе, всего довольно… Ну и живите на здоровье с матерью, работайте, веселитесь, старость ее утешайте».

Так думалось в холодной черной ночи, и словно бы правильно думалось для их же, ребят, счастья. Но тут против воли вспомнилось — не у нее одной сыновья и дочери в отлучке, у многих разлетелись кто куда: на поваров, на инженеров, на командиров учатся. Лестно. Плохого ничего не скажешь. И народ везде нужен, такая пошла жизнь, это она тоже понимает. Да вот матерям-то каково? Торчи на печи, разговаривай с веником.

«Вон Костя Шаров не хуже вас, а по курсам разным не шляется, — хваталась она, как за соломинку. — Женился и живет… Поди скоро внучатами мать потешит. Худо ли?»

И она видела маленький смеющийся рот, зубок торчал во рту, как кусочек сахару, видела пухлые, точно перевязанные ниточками у локотков и ладошек, ручонки — они теребили ее за волосы, за нос, и, склонившись, она щекотала подбородком теплую белую шейку.

— Ну, ладно, — говорила она, ворочаясь, — женить вас рано. И курсы, леший с ними, не на всю жизнь, вернетесь… Да надолго ли?

Сердце замирало от такого вопроса. Анна Михайловна старалась не отвечать себе, торопясь, думала про другое, что вот и писем нет, строчки за месяц не написали: живы, здоровы ли, как кормят? Не грех бы и навестить родную мать. Чай, выходные бывают; чем каблуки сшибать по городу, взяли бы да промялись, прошли осьмнадцать верст — долго ли молодым, вроде прогулки… И что это не светает, не пора ли печь затоплять? Нет, уж ни за что она не ляжет еще раз так рано, все бока отлежала, и на сердце нехорошо.

вернуться

6

Солощая — охочая до еды.

49
{"b":"222985","o":1}