Василий Смирнов
Сыновья
Роман
…Ты скажи, скажи, моя матушка родная:
Под которой ты меня звездой породила,
Ты каким меня счастьем наделила?
Старинная русская песня
Часть первая
I
Тропа шла от речки, мимо амбаров и житниц, перерезая гумно.
Прямая тропа эта проложена резвыми ногами Анны Михайловны весной, в первый год замужества, когда еще была жива свекровь.
Как-то поутру, проводив скотину за околицу, Анна повстречала подружек и по девичьей, еще не забытой привычке остановилась поболтать с ними. Подруги наперебой рассказывали свои нехитрые новости, и она, слушая, смеялась, точно сама была девушкой. Потом вдруг вспомнила, что у затопленной печи ждет хворая свекровь — ей не поднять на шесток чугуна с водой, и картошка на завтрак не чищена, и в избе не прибрано; Леша поди слит себе в чулане, забыв, что нужно идти в лес рубить жерди для огорода, — и Анна заторопилась.
Сокращая путь, она побежала напрямик, гумнами, но высокой траве. Холодная роса приятно щипала босые ноги. Метелка и конский щавель хлестали по намокшему подолу юбки.
— Эй, молодуха… гуменник топчешь! Али чужого не жалко? — громко и сердито закричал из-за тына сосед, старик Елисеев.
Маленькая, кругленькая Анна так и присела в траву с испуга.
— Вот я те косой по голым пяткам! — пригрозил сосед и выругался.
Примятая трава не успела подняться, как следом за Анной побежали ребята, потом пошли на речку бабы.
Старик Елисеев, горячий, взбалмошный человек, ругался, грозил, даже колотил малышей, не раз вбивал острые тычки, сваливал бревна, преграждая путь, но тропа была проложена однажды и навсегда, как морщинка на лице Анны Михайловны, которую ничем и никогда не разгладишь. Сосед махнул наконец рукой и сам поплелся этой новой, прямой и короткой дорогой в капустник…
Сколько тысяч раз хожено здесь Анной Михайловной! Если сложить этот путь, наверное, до неба протянется дорога. По этой тропе она бежала по утрам в поле косить, жать, теребить лен, по ней же возвращалась в полдень и, наскоро похлебав пустых щей или квасу с луком, опять бежала, чтобы поздним вечером брести здесь же, разбитой от усталости. И до чего коротка была эта дорога утром, и какой длинной она казалась вечером! Здесь, возле тропы, в копнушке сена, ласкал ее молчаливый Леша. Высокий, сильный, он поднимал ее на руки, словно ребенка, и, если было темно и никто не видел, так на руках и нес до избы.
Этот же путь вел на речку, куда она ходила полоскать белье, в капустник — за листьями для коровы. По этой тропе провожала Анна Михайловна за счастьем в Питер своего Лешу — плотника, продав телку, чтобы купить билет, и, должно быть, по ней же, по тропе, таясь от соседей, пробирался муж из Питера — без топора, пешком, в лаптях, в грязной, выцветшей рубахе, так и не найдя своего мужицкого счастья. В престольные праздники та же самая дорожка уводила ее в ригу, прятала от пьяных Лешиных кулаков. Огибая мшистые углы сараев и житниц, здесь бегали ее первые ребятишки купаться в Бездонный омут, ловить щук и карасей в заросших осокой бочагах; здесь же понуро шла она с кладбища, маленькая, худенькая, как подросток, схоронив детей, одного за другим скошенных злыми болезнями, которых не могла одолеть даже всезнающая лекариха бабка Фекла.
Так по этой короткой прямой тропе прошла жизнь, долгая и вовсе не прямая, с малыми бабьими радостями и большим бабьим горем.
В германскую войну муж Анны Михайловны два года пропадал без вести. В семнадцатом вернулся домой, в рыжей шинельке внакидку, бритый и такой молодой, голубоглазый, что она прямо ахнула.
Будто подменили Лешу, стал он разговорчивым и непоседой. Как староста, наряжал сходки, командовал, спорил.
— Царя свергли, свобода объявлена. А народ опять гонят в окопы вшей кормить. И землю, говорят, не трожь… Да почему же по трогать, коли она наша? — спрашивал он растревоженных мужиков. — Почему на этом свете нет беднякам свободного вздоху?
— Вздоху нет, так сдыху хоть отбавляй! — кричали фронтовики. — На войне издохнешь либо здесь — одна музыка.
Леша поправлял сбившуюся под ремнем гимнастерку, точно затыкал за пояс топор.
— Именно. Вот гляди: всю жизнь рубил я чужим пятистенные дома со светелками, а себе обыкновенного сарая сгоношить не мог. В отцовской избе-развалюхе живу. Отчего это?.. Да очень просто, — не дома надо было рубить богачам, а головы.
Страшно было слышать Анне Михайловне такие речи.
— Виданное ли дело — супротив богатых идти? — боязливо говорила она мужу ночью. — Попридержал бы язык-то… долго ли до греха. Живьем сожрут.
— Подавятся, — усмехался Леша.
— Это тобой, что ли? — сердилась Анна Михайловна. — Велика тетеря!
— Не один я. Народ поднялся… А народ не проглотишь.
В избе было темно и душно. Трещал сверчок в сенях. Леша слезал с кровати, открывал окно, курил, сидя на подоконнике, и, возвратившись, пропахший махоркой, прижимал к себе Анну Михайловну, ласкал, миловал ее, сорокалетнюю, как в первые годы замужества.
— Заживем, мамка… чую, наше время пришло, — говорил он, вороша ей спутанные волосы. — Первым делом — мир… Хватит, повоевали досыта. Вторым делом — земля мужикам. Дадут! Ленин, он не обманет. Видел я его на Финляндском вокзале в Питере. И в Таврическом дворце, на съезде, доводилось встречаться. Горой стоит за бедноту. Он нас не выдаст, а мы его и подавно… Власть своя будет. Никаких тебе господ… сами себе господа. А? Заведем мы с тобой, мать, лошадь… Земли будет вволю… Ребят народим кучу… ведь не старые еще… Заживем…
Постепенно голос его переходил в сонный шепот, срывался, затихал.
С открытыми глазами, не шевелясь, лежала Анна Михайловна у стены, боясь потревожить мужа. «Господи, — молилась она, — вразуми моего Лешу. Может, он что и зря болтает… Научи. Пожить ведь хочется… по-доброму… по-хорошему, господи…»
Брезжил рассвет, холодком тянуло из окна. Осторожно приподнявшись, опершись на локоть, Анна Михайловна подолгу смотрела мужу в лицо. От него веяло спокойствием и силой. Упрямо торчал русый вихор. Предрассветная зыбкая тень лежала на лбу: казалось, Леша, хмурясь, о чем-то крепко думает во сне.
Анна Михайловна тихонько поправляла смятую подушку, кутала мужа и себя дерюгой и, прижавшись к теплой просторной Лешиной груди, забывалась коротким сном.
Леша верховодил на селе целое лето и осень, воевал с богатеями, делил помещичью землю, помогал Анне Михайловне по хозяйству, а зимой, в погожий день, попрощался за околицей.
Утираясь полушалком, она долго глядела вслед мужу, в его широкую рыжую спину; глядела на высокие, как в молодости, приподнятые плечи, на его большие ноги, обутые в стоптанные солдатские сапоги.
Муж шел, не оглядываясь, левой рукой придерживал котомку, правой ладно размахивая в шаг себе. И только когда ушел далеко, повернулся, постоял — безликий, длинный, точно верстовой столб. Потом, ей приметилось, снял папаху, поклонился, помахал ей рукой и пропал за поворотом.
Ушел Леша в Красную Армию, ушел по своему доброволью за новым, непонятным ей тогда счастьем. Ушел и точно канул в воду.
А весной, вечером, идя из лесу, Анна Михайловна родила на гумне двойню. Час был поздний, никто не слыхал ее зова, не видел ее.
Знать, еще не все силы взяла жизнь у Анны Михайловны. Радуясь и стыдясь, понесла она домой в завернутом подоле двух сыновей.
II
Притащившись в свою старенькую, в три окошка, поносившуюся избенку, Анна Михайловна впотьмах, на ощупь положила детей рядышком на голбце[1] и бросилась искать спички и лучину. В горсти, чтобы не заронить огня, поднесла лучину, взглянула на голбец и заплакала.