Редактор слегка покраснел. Этот Тённесен иногда вел себя слишком высокомерно, немножко слишком поучал. Ну да, он прекрасный хирург, великолепный мясник. Но вообще-то грубый материалист и циник. И неотесанный.
— И именно потому, что он лишенное совести амебообразное существо, — продолжал доктор развивать свою мысль, — он так удачлив как деловой человек. А вообще это можно сказать обо всех них, редактор Скэллинг. Об этих так называемых здоровых и сильных деловых людях, столпах общества, как их обычно именуют и каковыми они себя мнят… почти всегда это люди с дефективной и уродливой внутренней жизнью. Их мысли тупо вертятся вокруг одной-единственной проблемы: можно ли здесь нажить денег? Их эмоциональная жизнь ограничена рамками того или иного религиозного стандарта, они раз навсегда застраховали свою душу, и конец, и у них развязаны руки для любого грязного и беспардонного дела.
Редактор хотел что-то сказать, но доктор еще не закончил свою мысль и безжалостно его оборвал:
— Э-э… если глубже посмотреть на вопрос, то эта уродливая духовная жизнь, атрофия органа человечности, и является причиной той войны торгашей, которая ведется в мире в наше время. Извините, вы хотели что-то сказать?
Редактор улыбнулся горькой улыбкой.
— Насколько мне известно, Опперман не очень-то религиозен, — заметил он.
— Нет? — обрадовался доктор. — Значит, его игра на мандолине не произвела на вас особого впечатления?
— Ах, это!.. — Редактор сильно покраснел.
— Если быть последовательным, — продолжал Тённесен, — . то, несмотря на все, в двух наших несчастных сумасшедших, Ливе Бергхаммер и ее пекаре, логики гораздо больше. Они честно и искренне исповедовали свое христианство и дошли до абсурда.
— Вы не очень жалуете христианство, доктор Тённесен? — вмешалась фру Скэллинг, явно стараясь владеть собой.
— Тс-с, — редактор подтолкнул ее в бок, — каждое слово калифа мудро. Но, до свидания, господин доктор, здесь наши дороги расходятся.
— Прощайте, прощайте, дорогие друзья! — сказал доктор. Этот толстокожий человек явно даже не понял, что задел их.
— Он совершенно не воспринимает мистическую сторону жизни, — раздраженно сказал редактор. — Парадоксальную сторону. Поэтому он так поверхностно и банально судит о темных силах души. Вот в чем дело, Майя.
— Да, конечно, Опперман прибегает к чарующим звукам мандолины Оксфордского движения, когда это его устраивает, Ларе, — продолжал доктор. — И неверно утверждать, что для него это ничего не значит; наоборот, кусок дождевого червя, бренчащий на мандолине, достаточно религиозен. А то, что он валяется удрученный у могилы жены, не аффектация, могу поклясться, что этот кусок червя поистине разбит, во всяком случае жалостью к самому себе. Он ведь, По всей вероятности, и не подозревает, что он-то и убил ее!
— Это… воспаление спинного мозга? — задал профессиональный вопрос сын. Голос у него немного дрожал.
— Нет, истерия, — сказал доктор, так сильно ударив палкой по увядшим стебелькам щавеля у обочины дороги, что с них посыпались дождевые капли. — Истерия и слабое сердце. А как могло быть иначе? Возьми обычную хорошенькую и приличную девушку и запри ее в клетке вместе с пауком!.. Омаром!.. Сколопендрой!.. С ленточным глистом!.. На восемь лет! Она умрет, будь она даже вообще здоровой, как страус!
Опперман по-прежнему стоял на коленях у могилы. На нем не осталось и нитки сухой. Старая горничная Аманда наконец сжалилась над ним, подошла и дотронулась до него. Опперман вздрогнул, повернув к ней искаженное, обезображенное лицо. Глаза у него опухли от слез, он с трудом глотал воздух.
— Это наказание, — сказала Аманда. — Но это только начало.
— Я не знал, что оно будет таким жестоким, — всхлипнул Опперман. — Аманда верить… Аманда верить…
— Во что? — Она смотрела на него с отвращением.
— В прощение грехов…
— Нет! Не верю.
— Значит, я несчастный человек навсегда, Аманда?
— Нет, не навсегда, — сказала старая служанка, и ее сухой голос превратился в крик: — Но до конца света, Опперман!
Он задрожал и сказал, не глядя на нее:
— Аманда считать… Аманда считать?..
— Тебе уготован ад! Да! — Аманда закричала так громко, что потеряла голос и закашлялась. — Я ухожу. Мы никогда больше не увидимся.
Опперман бросился на землю, извиваясь в мокрой грязи могильной насыпи. Аманда отвернулась и плюнула:
— Тьфу!
Старый могильщик и его сын видели всю эту сцену, стоя в укрытом от зрителей месте.
— Нельзя ему так лежать, — сказал старик.
Они подошли к могиле, подняли плачущего и отвели домой.
Около пяти часов судья постучал к Опперману. Он слышал о происшедшем на кладбище и был несколько удивлен, застав Оппермана уютно сидящим в шлафроке и домашних туфлях и читающим «Illustrated London News»[29]. В комнате было очень тепло, а на курительном столике перед креслом Оппермана стоял дымящийся ароматный грог с плавающим в нем кружочком лимона.
— Пожалуйста, садиться, — пригласил Опперман. — Может быть, грогу?.. Сигара?..
— Нет, спасибо. — Судья не хотел ни пить, ни курить.
Он сел, сбоку посмотрел на Оппермана своими раскосыми, как у японца, глазами, глубоко вздохнул и медленным, официальным голосом изложил причину визита. Если брать быка за рога, то дело идет о Ливе Бергхаммер. В больнице, где она находится, установили, что во время своих скитаний она стала жертвой насилия. Доктор обратился к судье и сказал, что дело властей — найти виновника…
— Доктор опасный человек, — прибавил судья, — он очень дотошный в таких делах.
— Где она быть? — спросил Опперман, откладывая журнал.
— Вот об этом я и хочу вас спросить. Ведь она, между прочим, была и у вас.
— О, моя голова кругом, — сказал Опперман, как бы силясь вспомнить и ерзая на стуле. — Это быть в ту ночь, когда моя жена умирать. Я быть очень волноваться, судья. Но я хорошо помнить, Лива быть здесь, и Шиббю тоже. Мы сидеть в конторе. Выпить по рюмочке, быть очень холодно. Зазвонить телефон… О, несчастье, несчастье! Моя жена…
— Лива тоже пила спиртное? — прервал его судья.
Опперман поднял указательный палец, словно поправляющий ученика учитель.
— Я сказать Шиббю не надо наливать! Но он наливать ей крепкий виски. Но я сказать: хотя бы ликер! Хотя бы!
— Вы сами были пьяны?
— Я? О нет. Может быть, мало. Но Шиббю… О! — Опперман закрыл глаза и потряс головой.
— Оставался ли Шиббю наедине с Ливой? — продолжал свой допрос судья. Он вынул маленькую записную книжку.
— Да! Когда я телефонировать! Я повернуться спиной.
— Другими словами, вы были здесь все время, пока здесь находился Шиббю?
— Все время, да, — признал Опперман как бы с сожалением, продолжая обдумывать положение.
— Значит, Шиббю ушел, когда вам позвонили?
Опперман сплел пальцы и глубоко задумался:
— Да-да.
— И Лива ушла вместе с ним?
— Вместе с ним, да. — На этот раз Опперман не задумался. — Вместе с ним.
Судья записал.
— Значит, он говорит неправду, — бросил он пробный камень. — Я хочу сказать, Шиббю. Он говорит, что она осталась у вас.
— Когда я идти к моей жене? — в большом изумлении сказал Опперман. — Ее смертный ложе?..
— Но вы быстро вернулись к Ливе?
В глазах судьи мелькнул жестокий огонек, но он тут же погасил его и сказал доверительно:
— Ну что же, будем сидеть и играть в прятки, а, Опперман?
— Нет, вы правы! — сказал Опперман, ища взгляда судьи. — Я не могу ложь. О, я быть пьян, Йоаб Хансен. Я быть потрясен горе и страх. Я почти не знать, что я делал в тот вечер. Вы понимать?
— Нет, — сказал судья. — Но то, что вы сделали, Опперман, подлежит строгому наказанию. Вы можете получить за это восемь лет. Понимаете?
— За взрослый девушка? — прошептал Опперман и от изумления приподнялся на стуле.