Теперь несчастная Луиза жила только прошлым, это были лучшие ее часы, — жила трудным прошлым, таким скупым на радости; но она привыкла страдать и благоговейно хранила память о малейших знаках внимания, — эти жалкие огоньки, вспыхивавшие так редко, освещали теперь ярким огнем всю ее жизнь. Зло, которое причинял ей Мельхиор, забылось, и в памяти осталась только его доброта. История их брака стала великим романом всей ее жизни. Мельхиор женился на ней из каприза и быстро раскаялся в своем поступке, а она отдала ему свое сердце, верила, что любима так же сильно, как любит сама, и чувствовала теперь к мужу только нежную благодарность. Она и не пыталась понять, почему вдруг Мельхиор покатился по наклонной плоскости. Неспособная видеть действительность такой, какова она есть, Луиза, мужественная и смиренная женщина, умела лишь переносить ее любые тяготы, и, чтобы жить, ей не требовалось понимать жизнь. А то, чего она не могла объяснить сама, она надеялась, что объяснит господь бог. В простоте благочестивой души она возлагала на господа бога ответственность за все те огорчения, что причинял ей Мельхиор и другие люди, а все хорошее, что ей делали, приписывала их доброму нраву. Поэтому жалкое существование не отравило ее душу горечью. Но, некрепкая от природы, она ослабла за эти годы лишений и утомительного труда, и теперь, когда Мельхиора не было с нею, когда оба ее младших сына выпорхнули из родного гнезда, да и третий, казалось ей, уже может обойтись без матери, Луиза как-то сразу утратила всю энергию: она чувствовала себя усталой, ей все время хотелось спать, воля сдала. На нее находили приступы неврастении, которая нередко поражает на старости лет трудолюбивых людей, когда после какого-нибудь неожиданного удара работа наша теряет всякий смысл. Ей не хватало душевных сил заштопать чулок, прибрать в шкафу, откуда она наспех вынимала какую-нибудь вещь, подняться, чтобы закрыть окно; она подолгу сидела без мыслей, без сил, все силы ее уходили теперь на воспоминания. Она сама понимала, что опустилась, и краснела, словно совершила что-то постыдное; она старалась скрыть свое состояние от сына, и Кристоф, эгоистически поглощенный собственным горем, ничего не замечал. Правда, иногда он втайне негодовал на медлительность, с какою мать теперь разговаривала и делала самую незначительную работу, но ему не приходило в голову, как велика разница между прежней деятельной Луизой и этой вялой, еле таскающей ноги женщиной.
Эта мысль впервые поразила его лишь в тот день, когда он застал мать среди разбросанного тряпья, — тряпки лежали у ног Луизы, она держала их на коленях, не замечая, что они сползают на пол. Луиза сидела неподвижно, вытянув шею, и черты ее лица были искаженные, застывшие. Услышав шаги, она вздрогнула всем телом, бледные щеки ее порозовели, инстинктивным движением она отшвырнула прочь тряпки, попыталась их спрятать и смущенно пробормотала:
— Вот видишь, разбираюсь…
Щемящая жалость к этой бедной душе, которая угасала среди дорогих ей вещей, вдруг охватила Кристофа. Однако, желая вывести мать из апатии, он заговорил грубоватым, ворчливым тоном:
— Ну, знаешь, мама, совершенно незачем тебе целыми днями сидеть в пыли, в запертой комнате! Ведь так и заболеть недолго. Встряхнись, давай побыстрее укладываться.
— Хорошо, — покорно ответила мать.
Луиза попыталась встать, чтобы уложить разбросанное тряпье в ящик, но тут же опустилась на стул и в отчаянии выронила из рук уже сложенные вещи.
— Ох, не могу я, не могу, — простонала она, — никогда я не уложусь…
Кристоф испугался. Он нагнулся к матери, ласково провел ладонью по ее лбу.
— Мама, да что это ты? — спросил он. — Хочешь, я тебе помогу? Может быть, ты больна?
Луиза не ответила. Она рыдала без слез. Кристоф взял ее руки в свои, опустился перед ней на колени, стараясь в полумраке разглядеть ее лицо.
— Мама! — тревожно окликнул он.
Луиза, упав головой на плечо сына, горько рыдала.
— Мальчик мой, — повторяла она, прижимая Кристофа к груди, — сынок мой! Ты меня не бросишь? Обещай мне, что ты со мной не расстанешься.
Сердце Кристофа раздирала жалость.
— Да нет, мама, я всегда буду с тобой. Что это тебе взбрело на ум?
Я так несчастна! Все меня покинули, все…
Она обвела рукой комнату, и нельзя было понять, говорит ли она о вещах, о сыновьях или об умерших.
— Ты останешься со мной? Не бросишь меня?.. Что со мной будет, если ты тоже уйдешь!
— Я не уйду. Говорю тебе: мы будем жить вместе. Не плачь, мама. Обещаю тебе.
Но Луиза не могла удержать слез. Сын отер ей глаза своим носовым платком.
— Да что с тобой, мамочка? Ты больна?
— Не знаю, сама не знаю, что со мной.
Она попыталась взять себя в руки, успокоиться, улыбнуться.
— Как я ни старалась образумиться, ничего не помогает, по любому пустяку начинаю плакать… Вот видишь, опять плачу… Прости меня, глупую. Я ведь уже старуха. Сил больше у меня нет. Ничто мне не мило. Ни на что я не гожусь. Хоть бы меня похоронили вместе с ними.
Кристоф, как ребенка, прижал ее к своей груди.
— Не мучай себя, мама. Отдохни, не думай больше…
Мало-помалу Луиза утихла.
— Мне даже стыдно, до чего все глупо получается… Но что со мной такое? Что со мной?
Эта вечная труженица не могла понять, почему силы вдруг оставили ее, и в глубине души чувствовала себя униженной. Сын притворился, что ничего не замечает.
— Ты, мама, просто немножко устала, — сказал он, стараясь говорить равнодушным тоном. — Это пустяки, вот ты сама увидишь…
Но и он тоже взволновался. С детских лет он привык видеть другую Луизу — покорную и мужественную, молча противостоящую всем испытаниям. И этот внезапный упадок сил его испугал.
Он помог матери собрать разбросанные вещи и уложить их в шкаф. Луиза не сразу решалась расстаться с какой-нибудь вещицей, но сын ласково брал ее из рук матери, и она покорно разжимала пальцы.
С этой минуты Кристоф решил как можно больше времени проводить с матерью. Окончив занятия, он не запирался в своей комнате, а сразу шел к Луизе. Он понимал, что она одинока и у нее не хватает сил переносить свое одиночество; опасно было оставлять ее одну в таком состоянии.
Вечерами Кристоф садился рядом с Луизой у открытого окна, выходившего на дорогу. Поля окутывал сумрак. Люди расходились по домам, а вдали, в городе, загорались слабые огоньки. Сколько раз мать и сын видели эту картину! Но скоро больше не увидят. Говорили они мало, перебрасывались отрывистыми фразами. Перед ними была все та же давным-давно знакомая улица, и, однако, они с неослабеваемым интересом следили за всем, что происходило там вечерами. Подолгу молчали; или вдруг Луиза без всякой видимой причины начинала рассказывать какую-нибудь бессвязную историю, почему-то пришедшую ой в голову. Теперь, когда она почувствовала подле себя любящее сердце, язык ее развязался. Она принуждала себя говорить. Давалось ей это с трудом: слишком долго она молчала, привыкнув стушевываться при домашних: сыновей и мужа она считала слишком образованными людьми, чтобы свободно с ними разговаривать, даже в их беседы не смела вмешиваться. Благоговейное внимание Кристофа — нечто ей совершенно незнакомое — хоть и было ей сладостно, но немного смущало. Луиза подыскивала слова, с трудом составляла из них фразы, однако фразы получались кургузые, туманные. Иногда ей самой стыдно было за свое косноязычие, она взглядывала на сына и вдруг замолкала, не досказав начатого. Но он нежно пожимал ей руку, и, воспрянув духом, она заканчивала рассказ. Кристофа охватывала острая жалость и любовь к этой детской и в то же время материнской душе, служившей ему когда-то надежной защитой против всех его мальчишеских бед, а теперь искавшей поддержки в сыне. И мало-помалу эта неинтересная для любого постороннего, нескончаемая болтовня стала доставлять ему грустное удовольствие; он подолгу слушал рассказы о мелких событиях этой серенькой и безрадостной жизни, имевших в глазах Луизы ни с чем не сравнимую ценность. Иногда он осторожно пытался переменить разговор и уговаривал мать лечь, опасаясь, как бы воспоминания не омрачили ее душу. Луиза разгадывала его невинные хитрости и говорила с сияющими благодарностью глазами: