— Фу, как скверно! Да это же провал!
А на другой день в своих рецензиях толковали о шедевре, о новом Шекспире, о дуновении гения, пронесшемся по зрительному залу.
— Талантами ваше искусство не обижено, — говорил Кристоф Сильвену Кону, — но ему не хватает характеров. Вам бы большого критика, какого-нибудь Лессинга, какого-нибудь…
— Буало{122}? — насмешливо подсказал Сильвен Кон.
— Да, пожалуй. И один Буало вам нужнее, чем десять талантливых художников.
— Если бы у нас был Буало, — отвечал Сильвен Кон, — его не стали бы слушать.
— Если бы его не стали слушать, это значило бы, что он не Буало, — возразил Кристоф. — Да что Буало! Если бы даже я, грешный, сумел когда-нибудь сказать вам в лицо всю правду, без прикрас, вам пришлось бы все выслушать и проглотить волей-неволей.
— Бедняга! — хихикнул Сильвен Кон.
У него был такой уверенный вид, и, казалось, он так был доволен всеобщей дряблостью, что Кристоф, глядя на своего собеседника, вдруг почувствовал: человек этот в сто раз более чужой во Франции, чем он, иностранец.
— Нет, не может этого быть, — снова сказал Кристоф, как в тот вечер, когда с отвращением выходил из театра на Бульварах. — Есть еще другое.
— А что вам нужно еще? — спросил Кон.
Кристоф упрямо повторил:
— Франция.
— Франция — это мы, — отвечал, прыснув, Сильвен Кон.
Кристоф с минуту пристально смотрел на него, потом тряхнул головой и повторил свое:
— Есть еще другое.
— Ну что ж, ищите, милый, — сказал Сильвен Кон и захохотал во все горло.
Искать Кристофу пришлось долго. Они основательно запрятали это другое.
Часть вторая
Одно впечатление все сильнее овладевало Кристофом, по мере того как он пристальнее приглядывался к тем идеям, которые служили бродилом для парижского искусства: женщина властвовала над этим космополитическим обществом. Она занимала в нем несоразмерно большое место. Она уже не довольствовалась ролью подруги мужчины. Она навязывала мужчине как верховный закон свое стремление наслаждаться. И мужчина соглашался. Когда народ старится, он вручает свою волю, свою веру, самое свое существование той, что расточает наслаждение. Мужчины создают искусство, зато женщины создают мужчин (если только сами не берутся за создание произведений искусства, как это имело место в тогдашней Франции); вернее, не создают, а предают их. Разумеется, вечно женственное всегда являлось возвышающим началом для лучших из мужчин; но для обыкновенных людей и для упадочных эпох есть, как кто-то сказал, женственное начало иного порядка — оно тоже вечно, но оно тянет их вниз. Это-то женственное начало и было властителем дум, самодержавной властью Республики.
Кристоф с любопытством наблюдал парижанок в некоторых салонах, благо туда ему открыли доступ рекомендации Сильвена Кона и собственный талант виртуоза. Подобно большинству иностранцев, он безжалостно распространял на всех француженок те суждения, которые возникли у него на основании встреч с двумя или тремя типами парижанок, — обычно это были молодые женщины, невысокого роста, уже чуть-чуть потрепанные, с гибкой талией, с крашеными волосами, миловидные, в большой шляпе на немного крупной для туловища голове; резкие черты, одутловатые щеки, довольно правильный нос, часто вульгарный и обычно нехарактерный; взгляд живой, но лишенный глубины, хотя каждая француженка считала, что глаза у нее горящие и огромные; красиво очерченные губы, искусная мимика рта; пухлый подбородок; вся нижняя часть лица свидетельствовала о сугубо земных наклонностях этих изящных особ, которые даже в разгар любовной драмы помнят о светских условностях и о своем хозяйстве. Хорошенькие, но не породистые. Почти в каждой из этих светских дам чувствовалась развращенная или мечтающая быть развращенной буржуазка со всеми повадками своего класса: благоразумием, расчетливостью, холодностью, практичностью, эгоизмом. Мелкое существование. Жажда наслаждений, проистекающая гораздо чаще от чисто рассудочного любопытства, чем из потребности чувств. Воля твердая, но с большой примесью упрямства. Все были прекрасно одеты и отличались автоматическим изяществом движений. Легко и грациозно подправив волосы и гребенки ладонью или тыльной стороной руки, они всегда садились с таким расчетом, чтобы можно было любоваться собой — а также наблюдать за соседями — в каком-нибудь близко или далеко висящем зеркале, не говоря уже о ложках, ножах, серебряных кофейниках, любой полированной и блестящей поверхности, на которой они ловили за обедом или за чаем свое мимолетное отражение, интересовавшее их больше всего на свете. Они соблюдали за столом строжайшую гигиену: пили воду и отказывались от всех кушаний, которые могли бы нанести ущерб идеальной белизне их напудренной кожи.
В кругах, где вращался Кристоф, процент евреек был довольно велик, и они привлекали его, хотя он не забыл печального опыта с Юдифью Маннгейм и уже не строил себе никаких иллюзий на их счет. Сильвен Кон ввел его в несколько иудейских гостиных, где его приняли предупредительно и умно, как это вообще свойственно евреям, умеющим ценить ум. Кристоф встречался на обедах с финансистами, инженерами; газетными воротилами, международными маклерами, современными работорговцами, — словом, с деловыми людьми Республики. Они были проницательны и деятельны, равнодушны, любезны, порывисты и замкнуты. Кристоф, глядя на этих людей, собравшихся вокруг роскошного стола, уставленного яствами и цветами, каждый раз спрашивал себя, сколько уже совершенных преступлений таится за этими упрямыми лбами и сколько еще будет совершено. Почти все они были безобразны. Но женщины в массе производили довольно эффектное впечатление. Не следовало только рассматривать их слишком близко: большинство не могло похвастать изяществом линий и красок. Зато много блеска, грубоватая плотскость, роскошные плечи, гордо красовавшиеся под устремленными на них взглядами, и огромное умение пользоваться своей красотой и даже своим уродством для уловления мужчин. Художник обнаружил бы в некоторых из них древнеримский тип, тип женщин времен Нерона или Адриана. Встречались также лица с картин Пальма Веккья, с чувственным выражением, с массивным подбородком, неприметно переходящим в шею, что, впрочем, не лишено было животной красоты. У других были пышные вьющиеся волосы, пламенный, вызывающий взгляд: чувствовалось, что они хитры, колки, готовы на все, в них было больше мужского, чем в других женщинах, но зато и больше женственности. Из общей массы выделялся порой более одухотворенный профиль. Чистые его линии, минуя Рим, восходили к древнему Ливану: была в нем поэзия тишины, гармония пустыни. Но когда Кристоф подходил ближе и прислушивался к фразам, которыми Ревекка обменивалась с Фаустиной-римлянкой или святой Варварой-венецианкой, перед ним оказывалась все та же парижская еврейка, ничем не отличающаяся от всех прочих, и даже больше парижанка, чем сами парижанки, еще менее естественная и еще более фальшивая, — из тех, что умеют злословить с самым спокойным видом, глазами мадонны раздевая душу и тело человека.
Кристоф переходил от группы к группе, не решаясь примкнуть ни к одной из них. Мужчины говорили об охоте с кровожадностью, о любви с животной грубостью и только о деньгах — здраво, с холодной и насмешливой уверенностью. Дела обделывались в курительной. Кристоф слышал, как об одном красавце с розеткой в петлице, который разгуливал между дамами, картавя тяжеловесные комплименты, говорили:
— Как! Неужели он на свободе?
В уголке салона две дамы вели разговор о романе молодой актрисы с одной светской женщиной. Иногда устраивались концерты. Просили Кристофа поиграть. Задыхавшиеся поэтессы, обливаясь потом, распевали на апокалиптический лад стихи Сюлли-Прюдома и Огюста Доршена. Знаменитый комедиант приезжал торжественно декламировать «Мистическую балладу» под аккомпанемент небесных звуков органа. Музыка и стихи были так глупы, что Кристофа мутило. Но наши римлянки восторгались и от души хохотали, показывая свои великолепные зубы. Играли также Ибсена. Эпилог борьбы великого человека против столпов общества оказался прекрасным развлечением!